Халден. Они оба, вероятно, думали, что поступают хорошо, что это нужно для чьего-то спасения.
Ракел (перебивая его). Разве таким путем можно кого-нибудь спасти? Если люди доходят сперва до такого озлобления, что жаждут гибели других, что же тут можно после этого спасать? Если искоренять зло, сея еще большее зло, — из чего же тогда произрастет добро?
Халден. Но если то, что произошло, пробудило совесть…
Ракел. И он это говорил. Разве это не были его слова? Пробудить совесть?! Семья и религия существуют уже тысячелетия, а мы не умеем пробудить совесть иначе, как… А вы, молчаливые, возвышенные свидетели всего происходящего, вы, внимающие и не дающие ответа, вы, взирающие на нас и остающиеся бесстрастными, — почему вы указуете мне ввысь? Нет пути, который вел бы ввысь из этой пучины страданий. Есть только бесконечное пространство вокруг — и я в нем гибну!
Халден. Ввысь это значит — вперед.
Ракел. Но и впереди ничего нет. Мы вернулись к варварству. Снова погибла всякая вера в счастье и будущее. Приглядитесь к людям, порасспросите их. Самое худшее в таком извержении зла не то, что много погибших, много страдающих. Хуже всего то, что из мира изгоняется мужество. Исчезает милосердие, все взывают к мести. Справедливость, доброта, прощение — все светлое, что было в нас, все исчезло. Воздух заражен… В воздухе носятся клочки искалеченных тел, а из напоенной кровью почвы вырастает военщина. Все остальные покорно склоняют голову. Я не могу перевязывать больных, не вспоминая… Я не могу слышать стоны — мне становится дурно. Я теперь поняла, я знаю: что бы я ни делала, это никому не приносит помощи. Это не приносит помощи.
Халден. Да, ничто не приносит помощи. Эта мысль особенно мучила его.
Ракел. И потому-то он решил возложить бремя своего мученичества на всех нас? Всех нас лишить мужества? Можно ли было нанести более глубокую рану людям? Что значит смерть по сравнению с жизнью, когда нет мужества жить? Когда я смотрю на единственного человека, который спасся, когда я вижу его — парализованного, молчаливого, в колясочке, — человека, когда-то обладавшего необычайным мужеством, когда я вижу рабочих, выпрашивающих у него милости, — тех самых рабочих, которые еще недавно были уверены, что победят его… А вокруг столько солнца. Весна. С того самого ужасного вечера стоит чудесная погода — и днем, и ночью… я не запомню такой прекрасной погоды. Как будто природа хочет сказать нам: позор! позор! Вы пачкаете кровью листву моих деревьев, вы нарушаете мои песни предсмертными криками и хрипеньем. Вы оглашаете воздух воплями и стонами. Вот что говорит нам природа. Вы оскверняете даже весну! Ваши болезни и ваши злые мысли пробираются всюду — леса и поля наполнены ими. Нищета и убожество ваши повсюду заражают зловонием воздух, как стоячая вода. Вот что говорит нам природа. Ваша жадность и ваша завистливость — это две неразлучные сестры, враждующие с самого рождения, — вот что говорит нам природа. Только мои самые высокие горы, только мои песчаные пустыни, только мои ледяные поля не знают о них. Только они. А на любом другом клочке земли виднеются следы крови и слышатся дикие крики. Посередине вечного сиянья человечество создало ад, и этот ад всегда полон обитателями. То, что должно было быть совершенством, превратилось в отбросы и стало проклятием. Наконец-то я могу открыто крикнуть это всем! До сих пор я ведь только слушала и помогала, только молчала и убегала. Я ведь знала, что звучать здесь может только голос скорби.
Халден. Какою же безмерной была ваша скорбь, что сделала вас такой несправедливой.
Ракел. От этого становится легче. Как будто от слез.
Но вы правы: горе эгоистично. Все посторонние либо не существуют для нас либо мешают нам. Но я злоупотребляю вашей добротой…
Халден. Не говорите так!
Ракел. Но в ваших словах было что-то… что-то… Я ненавижу рассуждения, в которых оперируют огромными числами. Они пренебрегают человеческим, хотя только в человеческом есть спасение. Я боюсь всего нечеловеческого. Разве это не ужасно? Элиас выстрадал вместе со мною все, что только можно выстрадать при виде чуда в его нечеловеческой сути. А потом бросился в теории… запутался… Теперь только я начинаю догадываться, как это произошло. Мало что даст, если мы скажем, что кто-то злоупотребил его стремлением пожертвовать собой. Этим ведь нельзя объяснить того, что он все-таки избрал именно этот путь. Нет. Тут было ещё что-то другое. Они использовали его врожденный восторг перед всем, что обладает сверхъестественным величием. Он был в этом отношении совершенно таким же, как наш отец. Оба они как дети тянулись к сверхъестественному. Что для рядовых людей просто мечты — для него становилось верой. Он не видел спасения в том, чтобы нести миллионам рабочих мир и просвещение. Он считал, что освободить людей способны только могучие характеры, сильные воли, грандиозные поступки. Потому-то он сразу отдал свое значительное состояние — и умер смертью Самсона. И сделал он это тайно, незаметно. Ему казалось, что величие именно в этом. Да, они увлекли его фантазию идеей, которая грандиозней всего грандиозного! И этим ввели его в нечеловеческий мир. Здесь уже не нужно было переступать никаких границ. Кому-то было известно, как легко увлечь человека с таким стремлением к сверхчеловеческому. И это использовали. Но разве это не то же самое, что дать ребенку в руки бритву?..
Халден. Нет, нет. Все случилось совсем не так.
Ракел. Я никого не осуждаю. Кого может осуждать сестра Элиаса Санга? Но скажите мне, Халден, если добро прибегает к динамиту, то где же добро и где зло? Величие добра в том, что оно творит, а не разрушает. Добро отдает себя на радость другим, одаряет людей, порождая радость, создавая, быть может, избыток воли. Но если добро убивает? О, зачем мой злосчастный Элиас попал в руки этого ужасного человека! А я ведь стояла у крепостного вала, когда весь огромный замок взлетел на воздух. Я стояла рядом с Браттом. Нас отбросило силой взрыва, мы оба упали, а когда он пришел в себя — он был уже безумен. Если бы мне сразу же не пришлось взять на себя заботу о нем, я сама, наверное, тоже сошла бы с ума. Как вы думаете, если бы Элиас видел нас обоих именно в ту минуту, он все-таки сделал бы то, что задумал? Я помню его лицо в последний вечер, когда он был у меня! В его глазах была мольба о помощи. Теперь я это понимаю. Есть ли в мире что-нибудь более жестокое, чем эта сила внутри нас, которая побуждает нас к тому, против чего возражает все наше существо, вся наша природа? Возможно ли счастье на земле, прежде чем рассудок наш станет настолько здравым, что никакие силы не смогут принудить нас к этому? О, как мне больно! Почему же я не могу выплакать это страдание! Если бы тот, кто это сделал, был здесь! Если бы он слышал, как я кричу, чтобы не. задохнуться от горя. — быть может, он услышал бы в моих стонах вопли тысяч? Но если бы он был здесь, я не сказала бы ему ни одного недоброго слова. Все люди живут в тумане своей мечты. Из-за тумана они ничего не видят. Так нас воспитали. Я никого не осуждаю. Но бог, которого мы тем лучше понимаем, чем дольше живем, — и пресветлый день, предвечная красота, и справедливость, и разумность, — бог всегда с нами, в наших страданиях, причиняемых нам всем тем противоестественным, бессмысленным и нечеловеческим, что есть в мире. Мне говорят об этом пресветлый день, сияющий над нами, бодрость и красота. Чем больше, чем чаще, чем сильнее мы ропщем — тем глубже мы чувствуем бога. Вот потому-то ты и принес пользу своей смертью. Не ту пользу, в которую ты поверил под влиянием этого ужасного человека, нет, ты пробудил скорбь, ты дал выход горю. Никакая сторона жизни не станет нашей, пока горе не осенит ее. Не может быть идеала, которого не коснулось бы дыхание горя. Мы ничего не понимаем, пока горе не заглянет нам в глаза. Наш внутренний мир — это комната, в которой полно гостей, но когда войдет горе, осторожно или грубо, все постороннее исчезает, комната становится нашей собственной, и мы оказываемся у себя дома. Элиас! Элиас! только теперь я понимаю, чем ты был. Теперь я никогда не покину тебя. И не отступлюсь от дела, во имя которого ты умер. Наши страдания очистят его, наши слезы будут сиять, как звезды, и сделают его священным для тысяч людей. Мои стремления превышают мои силы. Я не могу больше. Мною снова овладевает слабость. И для горя нужны силы!