«Через смотровое окошко в дверях можно было видеть, как люди, стоявшие поблизости от впускной скважины, сейчас же падали замертво. Почти одна треть жертв умирала сразу. Остальные давились, кричали, ловили воздух. Вскоре, однако, крик переходил в хрипение, а несколько минут спустя все валились на пол. Спустя двадцать минут — самое большее — никто уже не шевелился. Результат действия газа сказывался в течение 5–10 минут, в зависимости от погоды — было ли сыро или сухо, тепло или холодно, в зависимости от качества газа, не всегда одинакового, наконец, в зависимости от того, сколько человек здоровых, старых, больных и детей находилось в транспорте. Люди теряли сознание спустя несколько минут в зависимости от того, какое расстояние отделяло их от впускной скважины. Старики, больные, слабые и дети с криком падали скорее, чем здоровые и молодые».
Таким мукам Гесс подвергал людей, к которым, по его словам, он не питал ненависти. Призрак виселицы мог повлиять на характер Гесса, пишущего дневники в польской тюрьме, но, кажется, он и на самом деле не питал ненависти к толпам, которые гнал в камеры. Обрекая людей на пытки, он черпал для этого силы в приказе, который для него был законом. У него была одна идея, один бог — приказ. Гесса постоянно огорчали его подчиненные, души которых не смогла уберечь от грязи и крови высокая идея приказа. На протяжении всего времени своей службы в Освенциме он мечтал о сотрудниках, для которых идея приказа сама по себе служила бы наградой. Единственный человек, о котором он пишете ненавистью, — это его собственный адъютант саксонец Палиш, старый партайгеноссе, начавший свой палаческий стаж также в Саксенхаузене. Гесс обвиняет его в неискренности, двуличии, краже денег, одежды, золота, в пьянстве, интриганстве, убийстве по капризу и произволу, разврате, наконец, в связи с латышской еврейкой — этот факт уже переполнил чашу горечи Гесса. Он пишет, что его помощник так очерствел психически, что мог убивать непрерывно, ни о чем не думая. «Равнодушный и спокойный, он с невозмутимым лицом совершал свое ужасное дело». Палиш, единственный среди непосредственных участников преступлений, не обращался к нему, не делился переживаниями.
Гессу было чем попрекнуть любого человека из состава освенцимского гарнизона. Что вызывало его недовольство? Вероятно, Гесс считал реакцию Палиша и других неуместной, слишком — если можно так выразиться — человеческой. Бредя по золоту, свезенному со всей Европы, они крали его для себя; гоня в камеры нагих девушек, они задерживали некоторых из них для себя и только потом убивали. (Один из заключенных поляков писал в своих воспоминаниях: «Не каждому дано видеть в один день двадцать восемь тысяч голых женщин»). Пребывая в тумане злодеяний и подлости, они стали преступниками. Вероятно, очень часто бывали моменты, когда иное поведение в этой клоаке пыток и смерти показалось бы нелепым и самому Гессу. Но человек не выбирает свой характер и свои реакции на окружающую среду даже в лагере уничтожения, так что и в этом океане мерзости Гесс не переставал мечтать об идеальных сотрудниках: не опустившихся, не развратничающих, не ворующих, далеких от интриг, воодушевленных в своем тяжелом ремесле единственно и исключительно идеей приказа. У него не выходил из головы образ холодной бесстрастной машины, оживляемой только духом приказа. Читая дневник Гесса, проникаешься уверенностью, что идеи многих «усовершенствований», вроде специальных отрядов, речей перед «акцией», выдачи полотенец и мыла, складывания в кучку одежды, связывания башмаков (чтобы до самого конца держать жертв в убеждении, будто они идут в баню), родились именно в холодной, расчетливой голове коменданта Освенцима, администратора и организатора, избравшего своим философом Генриха Гиммлера. Брести по золоту, но не прикасаться к нему, убивать детей хладнокровно, без злобы, смотреть на женщин, не испытывая вожделения, любить единственно и исключительно идею приказа — вот мечта Гесса, этого чудовища, быть может еще более страшного, чем Палиш.
2
Гесс чувствует себя непогрешимым, ибо опирается на приказ, считает себя солдатом. Один из авторов новой главы в истории человечества под названием «Лагеря смерти», он, как и пристало представителю «нации философов», испытывает потребность в возвышении того, что он делает, в обожествлении пыток и казней.
«Днем и ночью я присутствовал при извлечении и сожжении трупов, часами смотрел на то, как вырывают зубы и обстригают волосы, и на всякие прочие ужасы. Часами я находился среди отвратительного смрада… Через окошечко газовой камеры я разглядывал саму смерть… Ко мне были обращены взоры всех… Рейсхфюрер время от времени присылал ко мне в Освенцим вождей партии и СС… Многие из тех, кто с таким жаром рассуждал о необходимости истребления, становились молчаливыми и тихими… Меня спрашивали, как мы можем — я и мои люди — постоянно смотреть на это, как можем выдержать. Я всегда отвечал, что приказ надо выполнять с железной последовательностью и в связи с этим все обычные человеческие рефлексы должны исчезнуть…»
Приказ исходил от рейхсфюрера СС, приказ Гиммлера удерживал Гесса у смотрового окошечка газовых камер. В дни, которые были прекраснейшими в жизни многих миллионов на свете, в дни, когда Советская Армия стремительно двигалась к «логову зверя, чтобы там его добить», во Флексбурге происходит последняя встреча с приказом-богом. «Никогда не забуду последнего рапорта и прощания с рейсхфюрером. Он был в отличном настроении, а здесь рушился мир, наш мир… Я понял бы, если бы он сказал: «Итак, господа, теперь уже конец, вы знаете, что вам надлежит делать…» Такие слова соответствовали бы тому, что все годы он проповедовал эсэсовцам, призывая пожертвовать собой во имя идеи. Но его последний приказ звучал так: «Удирайте в армию!»
3
Третий рейх доживал последние дни, гитлеровцы эвакуировали лагеря, картины, которые наблюдал Гесс, произвели на него столь сильное впечатление, что «до конца дней своих он их не забудет».
«На обочинах дорог лежали не только трупы узников, но и великое множество трупов беженцев, женщин и детей». На окраине какой-то деревни он видел женщину, укачивающую мертвого ребенка. Женщина лишилась рассудка. Но вовсе не эти картины произвели на него столь сильное впечатление — чует вошь, что близится ее конец.
В какой-то усадьбе на пути он узнал, что умер фюрер. У Гесса был заготовлен яд для себя и для жены Но принять его он не решился, озабоченный судьбой своих детей. Позднее, на острове Зильт, где он скрывался под видом боцмана Франца Ланга, до него дошла весть о смерти его божества — Гиммлера. Он во второй раз хотел отравиться, однако не пишет, почему этого не сделал. Когда за ним явилась Field Security Police[7], яда у него не было, ампула разбилась двумя днями раньше. Это единственное место в его дневнике, где он, кажется, сознательно лжет. Он мог сжечь два с половиной миллиона людей и не смог вынести — посмертно! — подозрения в трусости.
Освенцимский узник польский писатель Тадеуш Боровский, отличавшийся вангоговской остротой ви́дения мира, писал: «…надежда заставляет людей безвольно идти в газовую камеру, не велит бунтовать, ввергает в мертвенное оцепенение. Надежда эта рвет семейные узы, матерей заставляет отрекаться от детей, жен — продавать себя за хлеб, мужей — убивать ближних. Надежда эта заставляет их бороться за каждый день жизни, ибо, быть может, именно этот день принесет им освобождение».
Гесс не торопился проглотить ампулу с цианистым калием не только потому, что легче убить два с половиной миллиона людей, чем себя, не только из трусости и из слепой жажды жизни, но и потому, что — даже он — не потерял надежды. В туманной дали он, быть может, видел наши дни, когда два с половиной миллиона сожженных превратились в сухую, неприятную цифру, а в специалистах по лагерям смерти есть нужда, их ищут…