Был уже третий час ночи. Ордынку тускло освещали фонари. Сталин вышел из машины в накинутой на плечи шинели и неторопливо направился к подъезду старинного четырехэтажного дома с одиноко светящимся окном. Туда же цепочкой устремились охранники, ехавшие в двух других машинах. Это была личная гвардия генсека, не подчинявшаяся никому, кроме Власика. Беззвучно проникнув в подъезд, они рассредоточились по этажам, а двое встали у деревянной резной двери, на которой висела потускневшая медная табличка, свидетельствовавшая о том, что в квартире проживал только один человек, доктор медицины.
Тяжело опираясь на перила, генсек поднялся на третий этаж и постучал в дверь, которая тут же распахнулась. На пороге, приветливо улыбаясь, стоял человек в безукоризненном костюме–тройке. Его густая черная и аккуратно подстриженная борода резко выделялась на фоне белоснежной рубашки.
После восьми ударов в дверь охранники отвернулись. Они никогда не видели человека, жившего в этой таинственной квартире, куда по ночам раз или два в месяц (а иногда и чаше) приезжал великий вождь. Они догадывались, что это самая страшная государственная тайна, к которой не допущен никто.
Балансир
Отверженные
Политический выбор между ворами и палачами (третьего выбора Россия не знала никогда) в экономике сводится к негласному общественному договору между властью и народом. В лучшие времена власть сама ворует и дает воровать населению. В худшие ворует единолично.
«Известия», 10 августа 1999 г.
«Демократическая» революция 1991 года застала меня в должности командира мотострелкового полка, дислоцировавшегося на территории Прибалтийского военного округа. Собственно говоря, командиром я еще не был, а только исполнял обязанности, но представление на должность уже было отослано в Главное управление кадров Министерства обороны. Мне светило досрочное присвоение звания подполковника и перевод в Москву, поскольку прежний командир, полковник Власов, переведенный в Генштаб на генеральскую должность, везде тянул меня за собой вот уже десять лет. Получая новое назначение, он ухитрялся в течение года сплавить в академию или на повышение большинство новых под чиненных и перетащить к себе старых, в числе которых я занимал особое место, так как стал «власовцем» еще в бытность его командиром роты.
Утром 19 августа, сразу после того, как по радио объявили о введении на территории СССР чрезвычайного положения, я построил полк и произнес пространную речь, из которой личному составу было совершенно непонятно, что произошло в нашей стране. Ясно одно: нужно продолжать выполнять свои непосредственные обязанности, постараться избежать контактов с населением города Вентспилса, где располагался штаб полка, и воздержаться на время от политических разговоров. Сам я был ни за «красных», ни за «белых» и, читая газеты, мало вникал в суть разногласий между стойкими партийцами и так называемыми демократами. Тем не менее мне, как и всем остальным, было ясно, что «баржа дала течь» и что несколько толстых тетрадок с конспектами классиков марксизма–ленинизма, которые я, матерясь от злости, успел составить за пятнадцать лет безупречной службы, скоро отправятся в помойку.
Мне было интересно наблюдать за изменениями в поведении политработников. Одни резко притихли и читали солдатам лекции со скучными выражениями лиц, на них было написано: «Братцы, мне весь этот маразм осточертел больше, чем вам, но… Служба». Другие явно фрондировали. Третьи по мере «развития демократических процессов» становились все более и более агрессивными. В том числе и мой замполит.
Вечером 19 августа он в сопровождении особиста пришел ко мне домой и положил на стол бумагу, которую собирался отправить по ВЧ в Государственный комитет по чрезвычайному положению. Бумага заверяла ГКЧП в полной поддержке его политики всем личным составом полка и была уже подписана им и начальником штаба, однако первой подписью значилась моя.
Это была явная инициатива, так как никаких команд сверху не поступало. Я долго колебался, но инстинкт военного, бездумно принимающего любой маразм вышестоящего командования (а в членах ГКЧП, как вы помните, был и министр обороны), сработал четко. Я подписал эту бумагу, и через двадцать минут она ушла в Москву.
О том, что делалось в столице, мы узнавали от «вражьих голосов», которые офицеры, уже не таясь, слушали на рабочих местах. Замполит метался по батальонам в попытках навести политический порядок, но, после того как два комбата в довольно грубой форме послали его очень далеко, скис и не выходил из своего кабинета до самого подавления путча. Я же понял одну истину: тот политический маразм, в состоянии которого каждого из нас держали со школьной скамьи, переполнил всеобщую чашу терпения. Своих начальников младшие офицеры ненавидели гораздо сильнее, чем внешнего врага. Как выразился в моем присутствии один молодой лейтенант, «НАТО далеко, а свои мудаки каждый день рядом».
В начале сентября в полк прибыла комиссия из Главного управления кадров в составе двух полковников, которые проинформировали меня о том, что я уволен из рядов вооруженных сил «за дискредитацию звания офицера». Такая же участь постигла замполита и начальника штаба. Особист, как и положено «солдатам партии», отделался легким испугом.
Оказавшись за бортом, я даже не пытался связаться с Власовым, чтобы не «подставлять» его перед новой властью. Начиналась новая жизнь, которую я принял безоговорочно и даже с каким–то облегчением.
Через несколько дней, лежа на верхней полке в купе поезда Рига — Москва, я напряженно думал о том, что же мне делать дальше. Возраст уже солидный: тридцать пять. Образование чисто военное, то есть никакое. Ничего не умею, кроме как командовать подразделениями. Помощи ждать неоткуда. Из родственников — только две старые тетки, которых и видел–то раза два–три в жизни. Хорошо хоть семьей не обзавелся.
Тот факт, что я не женился, имел объяснение — в 1973 году, еще курсантом–второкурсником, я серьезно повредил позвоночник.
Это произошло в транспортном самолете, когда я летел на летние каникулы домой. Не достав билет на обычный рейс, я шатался по аэропорту до тех пор, пока в буфете не познакомился с летчиками. Они должны были лететь в Москву на своем Ан‑12 и, увидев мою жалкую физиономию, пожалели «салагу». «Не горюй, служивый, — сказал командир. — До Чкаловской подбросим, а там на электричке поедешь прямо на Ярославский вокзал». Этот полет, как оказалось, определил мою дальнейшую судьбу.
Очутившись в кабине самолета, я с любопытством принялся рассматривать сложную аппаратуру и весь полет так и простоял за спинкой кресла первого пилота, который охотно объяснял мне сущность всех манипуляций и назначение приборов. Роковой для меня оказалась ошибка штурмана. Он неправильно просчитал условия посадки, в результате чего пилот на несколько секунд раньше положенного времени выключил двигатели, и самолет грохнулся на взлетно–посадочную полосу с высоты нескольких метров. Ничего страшного не произошло, за исключением того, что я упал на пол, сильно ударившись спиной о железный порог. Боль была ужасной, но я стоически поднялся на ноги и даже пробовал шутить.
Скрутило меня уже дома. Провалявшись почти весь отпуск на диване, я за три дня до отъезда попросил мать устроить мне консультацию у специалиста. Обращаться в военную поликлинику мне не хотелось, потому что карьера офицера напрямую зависела от состояния здоровья (я и в дальнейшем тщательно скрывал эту травму от командования и даже ухитрился пройти медкомиссию в академию, со скрежетом зубов выполнив программу физподготовки).
Пожилой невропатолог, муж маминой подруги, долго исследовал мои рефлексы, а затем направил на рентген. Поизучав несколько минут снимок моего позвоночника, он попросил мать выйти, чтобы поговорить со мной «как мужчина с мужчиной».