Приведенного нами материала достаточно для того, чтобы мы могли считать разъясненной природу разномыслия и разночувствия между Царем и обществом русским, поскольку тут дело было в различии понимания и оценки существа Царской власти и ее прерогатив в России. Но этим мы еще не решили вопроса в целом. Самого существенного мы еще не сказали и даже на него не намекнули! Ведь как мы знаем, разномыслие и разночувствие наблюдалось не только между Царем и людьми церковно-индифферентными (не говорим уже о людях враждебных и чуждых Церкви), а и между ним и людьми и к Церкви близкими, и Царю преданными, — иногда до последней капли крови!
Из вышесказанного понятно, почему не было общего языка у Царя с кадетами или хотя бы с Витте. Но был ли у Царя действительно общий язык со Столыпиным, которого Царь искренно и глубоко уважал и ценил и который, с своей стороны, делом и самой смертию своей доказал свою преданность Царю? Между Столыпиным и Царем, в более, конечно, слабой степени, но тоже ощущалось известное и очень существенное разномыслие и разночувствие.
Тут мы подходим к загадке, которая находит себе разрешение только в событиях позднейших, для взора современников Царя в эпоху его царствования недоступных. Вместе с тем, мы подходим к явлениям, которые нередко люди, даже и не так уж далекие от Церкви, отметают, наклеивая на них ярлык «мистики», «мистических настроений» и так далее. Да, Царь, несомненно, был во власти таких «настроений». Другими словами, — он способен был знать и видеть то, чего не могли видеть и знать люди духовно менее одаренные и менее живущие духом. И именно та настроенность, которая у Государя зрела в его «мистическом надсознании», делала его относительно-равнодушным ко всему тому культурному, экономическому, политическому блеску, который так украшал его царствование и на пользу которого с таким увлечением, с таким подлинным пафосом работали его приближенные, его сотрудники — и впереди всех Столыпин.
Нужно, впрочем, сказать, что и Столыпин, по свидетельству лиц, его знавших, не вполне чужд был «мистического» ощущения бездны, которая грозила поглотить Россию. Чувство это, в большей или меньшей степени, было свойственно чуть ли не всем очень выдающимся русским консерваторам самого разного психологического и умственного уклада. Оно лежало в основе того недоверия к положительным результатам гражданского развития страны, которое с такой резкостью обнаруживалось у Победоносцева и Леонтьева. Оно, в разных дозах, присуще было и многим из тех, кто не склонен был идти за этими столпами «реакции», причем этот страх ощущался ими нередко совершенно инстинктивно, не поддаваясь уразумению и находясь иногда в полном противоречии с практически принятой ими политической позицией.
Так это было и со Столыпиным. Он своей большой душой интуитивно иногда ощущал неблагополучие, веявшее над Россией, но, как человек практического дела и борьбы, не задумывался над этими «предчувствиями», гнал их от себя и продолжал лихорадочно работать в плане политическом и только в нем. И здесь, конечно, он был не всецело с Государем.
Позиция Столыпина была ясна. Россия зреет для величайшего благоденствия и славы — вернее даже, уже «дозревает» для окончательного вступления в новую блистательнейшую фазу своего мирового существования. Что ей нужно для этого? Относительно небольшой срок времени, потребный для завершения ее политического перевоспитания. Это перевоспитание наглядно при Столыпине совершалось и завершалось. Россия, с одной стороны, делалась страной мелких собственников, избавляясь от проказы сельской общины и проникаясь здоровым сознанием индивидуализма, хозяйственного и правового. С другой стороны, Россия в составе своих имущих классов постепенно приспособлялась и приучалась к сознательной гражданской жизни, основанной на началах разумной свободы. Государственная Дума, при всех ее недочетах, в этом отношении служила, в глазах Столыпина, прекрасной школой, принося вместе с тем полезные плоды и как контрольный аппарат над бюрократией. Столыпин верил, что эксцессы, отравлявшие деятельность Думы, постепенно сгладятся, как проявления детской болезни. Он уже и видел положительный успех, в этом отношении достигнутый после акта 3 июня. Незадолго до смерти он мечтал только о том, чтобы России Бог дал мир еще на несколько лет. Пишущему эти строки доводилось держать в руках письмо покойного премьера к Извольскому, которое проникнуто именно такими мыслями и настроениями.
Эта программа Столыпина — в плане, свободном от «мистики»! — была абсолютно правильна и совершенно убедительна. Она увлекала его, поглощая всецело его силы. Она была тем идеалом, устремляясь к которому слагалась в России новая политическая идеология. На этой идеологии и вырастала некая новая «столыпинская» Россия. Но какое-то уже новое место занимал в ней старый Русский Царь!
Формально Царь продолжал, правда, быть в центре всего. Не только никакой закон не мог восприять силу без его утверждения, но весь правительственный аппарат оставался в его руках. Важнейшие отрасли народной жизни продолжали быть в его всецелом единоличном ведении, с устранением представительных учреждений: Церковь и армия жили так, как они жили до первой революции. Но внутренняя связь, соединявшая Царя с Россией, постепенно ослаблялась, сходила на нет. Россия наглядно выходила из-под власти Царя, она все больше тяготилась ею. И чем более осторожным и менее притязательным становилось воздействие на общество этой власти, тем раздражительнее относилось оно к проявлениям ее.
Тут мы подходим еще к одной загадке, раскрытие которой вскрывает факт постыдный, тягостный. Пока Россия жила сознанием своих исконных подневольных обязанностей, оставаясь крепко стянутой узлом служилой и крепостной неволи, она была внутренне крепка. По мере же того как она вкушала от плода гражданской свободы, неудержимо утрачивала она внутреннюю крепость и делалась жертвой своеволия, анархии, бунтарства. Великая вещь — гражданская свобода! Но она предполагает способность и готовность свободного подчинения. Русские цари от царствования к царствованию богато одаряли Россию благами гражданской свободы. С необыкновенной последовательностью, настойчивостью и любовью, еще задолго до Александра II, властно насаждали они ее в своей стране — насильственно порою внедряли, опираясь на тот капитал верноподданнического послушания, который завещан был Московской Русью Петербургской России. И они добились постепенно результатов грандиозных. Россия росла как на дрожжах. Мы уже отмечали громадность ее гражданских успехов. Вот наступил момент, когда, наконец, последние остатки крепостничества в России были упразднены! Это и было делом знаменитой столыпинской реформы, которая отнюдь не просто была агротехнической земельной реформой, а означала второе и подлинное освобождение крестьян от уз сословно-крепостной зависимости, с превращением их в равноправных граждан, живущих по общему гражданскому праву, как свободные собственники. Но в том-то и была трагедия, что в глазах «свободной» России Царь не так уж казался нужен! Правда, он и раньше перестал быть нужен для той темной массы общинного крестьянства, которую, логике вопреки, продолжали держать в составе граждански-свободной России на началах устаревшего общинно-передельческого крепостничества. Реформа Столыпина своей прямой задачей и имела создать нового крестьянина — собственника, способного занять место того общинника-передельщика, который с каким-то экстатическим упрямством ждал от революции вожделенного черного передела, которого он не дождался и который он изверился получить от Царя. Но, повторяем, в том-то и была беда, в том и был стыд и мрак, раскрывающийся в процессе раскрытия русской исторической загадки, что начало гражданской свободы не уживалось в русском быту с прежним церковноправославным и верноподданническим сознанием. В том-то и была русская трагедия, что гражданский расцвет России покупался ценой отхода русского человека от Царя и от Церкви. Свободная Великая Россия не хотела оставаться Святой Русью! Разумная свобода превращалась в мозгу и в душе русского человека в высвобождение от духовной дисциплины, в охлаждение к Церкви, в неуважение к Царю.