Царь становился, с гражданским расцветом России, духовно психологически лишним. Свободной России он становился ненужным. Внутренней потребности в нем, внутренней связи с ним, должного пиетета к его власти уж не было. И чем ближе к престолу, чем выше по лестнице культуры, благосостояния, умственного развития — тем разительнее становилась духовная пропасть, раскрывавшаяся между Царем и его подданными. Только этим можно, вообще, объяснить факт той устрашающей пустоты, которая образовалась вокруг Царя с момента революции. Ведь, не забудем, что если акт 17 октября был у Государя вымучен, то буквально вырван у него был акт отречения. Царь не потерял головы при первых признаках революции. При всей своей кротости и незлобии он, как то и раньше бывало по отношению к «крамоле», готов был проявить необходимую крутость. Однако его схватили за руки. Хуже: его просто покинули. Вместо помощи он нашел не просто трусость и измену, как он горестно писал своим близким, а нечто худшее, ибо владело оно и теми, кому чужды были и трусость и измена. Не трусость и не измена диктовали Алексееву и Великому князю Николаю Николаевичу слова настойчивого убеждения, обращенные к Царю с требованием его отречения. Это было острое проявление того психологического ощущения ненужности Царя, которое охватывало Россию. Каждый действовал по своей логике и имел свое понимание того, что нужно для спасения и благоденствия России. Тут могло быть много и ума, и даже государственной мудрости. Но того мистического трепета перед Царской властью и той религиозной уверенности, что Царь-помазанник несет с собою благодать Божию, от которой нельзя отпихиваться, заменяя ее своими домыслами, — уже не было. Это исчезло. Как иначе объяснить еще ранее возникшее дружное сопротивление, которое вызвано было решением Царя возглавить лично армию? Все думали сделать все лучше сами, чем это способно делать царское правительство! Это надо сказать не только о земцах, которые тяготились относительно очень скромной опекой министерства внутренних дел, не только о кадетах, мечтавших о министерских портфелях, но и о тех относительно очень правых общественных деятелях, которые входили в прогрессивный блок. Это можно было сказать даже и о царских министрах, которые уж очень легко заключали, что они все могут сделать лучше Царя.
Мы сейчас говорим о последних днях России. Но и тогда, когда не было на политическом горизонте ни малейшего внешнего признака готовившейся беды, ее элементы были налицо. С одной стороны, стоял «Прогресс» России — прогресс несказанный, величественный, прогресс не просто материальный и культурный, прогресс и гражданский. Это последнее обстоятельство особенно сильно способно было искажать перспективу. Ведь Столыпин явно, наглядно справлялся с революцией!.. Справлялся с ней не только на фронте полицейском, но и на фронте политическом! Россия мужала, зрела, крепла в своей новой гражданственности.
Если отбросить «мистический» план жизни, то можно было сказать с абсолютной уверенностью: дайте России двадцать пять лет спокойного существования, и она будет непобедима, так как она вся превратится в страну застрахованных против революционного яда, крепких консервативных собственников. В перспективе социально-политической это было верно.
Иное раскрывалось глазу внутреннему, способному зреть «духовное». В этой «мистической» перспективе социально-политический прогресс был чем-то вторичным, поверхностным, паразитарным. Все успехи, в этом направлении достигнутые в царствование Императора Николая II, были последними всплесками громадной, но упадающей духовной волны, которая в свое время подняла из ничего Русскую землю и дала ей постепенно неслыханное величие и славу, а теперь растекалась исчезающей пеною. И это-то духовное опустошение России и чувствовал, непосредственно осязал своим духовным чутьем Государь. Он сам весь, всецело был сыном духовной России. В ней были и все его интересы. А эти интересы уже стали чуждыми, непонятными или мало понятными далее его ближайшим помощникам. Для него, например, вопрос канонизации святого Иоанна Тобольского был событием исключительной важности, а для главного работника по осуществлению столыпинской реформы, умного, честного и правого В.И. Гурко, это была мелочь, в отстаивании которой проявилось лишь мелочное своеволие Царя! Это было «по меньшей мере произвольное решение», вызвавшее, по мнению Гурко, справедливое негодование «как среди общественности, так и у иерархов Церкви».
Да, Царь был уже несовременен России. Царь, действительно, продолжал быть человеком одного духа с Царем Феодором Иоанновичем, которого, кстати сказать, ближайшие потомки готовы были ублажать как святого. Он, правда, был, в отличие от немощного сына Грозного, блестящим, так сказать, профессионалом Царского ремесла, достойным преемником своих великих предков и верным продолжателем их традиций. Но не «профессия» высшего государственного управления была смыслом его жизни, а нечто большее и высшее — то именно, что и роднило его с последним венценосным Рюриковичем: принадлежность его к Церкви и сознание тех обязанностей, которые отсюда вытекали. Это живое чувство всецелой принадлежности к Церкви должно было делать для него «профессию» Царя иногда тягостной, в условиях отхода общества от Церкви. Как легко отказался бы он от нее! Кажется, иногда он и мечтал об этом. Но это же чувство принадлежности к Церкви исключало для него возможность не только «дезертирства», но даже простой неверности своему высокому сану. Царь не просто умно и талантливо выполнял обязанности Царя, он нес «послушание» своего звания — тем более трудное, чем резче и яснее для него обозначались руки, тянущиеся к его венцу, и чем явственнее обнаруживалась неспособность русского общества одуматься, очухаться от лихорадки гражданского самомнения, которая его охватила и которая делала его безразличным к вопросу охраны Царского венца от этих кощунственных рук.
Первая встреча с народом, когда с внешней наглядностью обнаружилось одиночество Царя, его покинутость народом, его ненужность для него, произошла в момент созыва первой Думы. Что там ни говорить — народ прислал своих представителей в Думу, и она выражала мнения и настроения народа. Вот как описывает торжественный прием в Зимнем Дворце (27 апреля 1906 года) народного представительства граф Олсуфьев:
«Государь поразил меня своим видом: цвет лица у него был необычайный: какой-то мертвенно-желтый; глаза неподвижно устремлены вперед и несколько кверху; видно было, что он внутренне страдает. Длительная церковная служба постепенно разогрела присутствующих членов Думы. Начали молиться. При многолетии чувство глубокое охватило многих.
По окончании службы Государь и Царица приложились к кресту. Духовенство и Царская семья прошли вперед и стали на назначенных местах около трона. Среди общего движения сначала не заметили, где же был он. Между тем Государь остался один на прежнем месте между эстрадами. Когда все расставились около трона, взоры зала направились на него, стоявшего одиноко. Напряжение чувств достигло высшей степени. С полминуты он продолжал стоять неподвижный, бледный, по-прежнему страдальчески сосредоточенный. Наконец, он пошел замедленным шагом по направлению к трону, неторопливо поднялся по ступеням, повернулся лицом к присутствующим и, торжественно подчеркивая медленностью движений символическое значение совершающегося, „воссел на трон“. С полминуты он сидел неподвижно в молчании, слегка облокотившись на левую ручку кресла. Зала замерла в ожидании… Министр Двора подошел к Государю и подал ему лист бумаги. Государь поднялся и начал читать…
Государь как бы усиливался читать сдержанно, не давая выхода волновавшим его чувствам. Легким повышением голоса были отмечены слова „лучшие люди“, „буду непоколебимо охранять дарованные мною учреждения“, „дорогое моему сердцу крестьянство“. Как-то особенно осталось у меня в памяти упоминание о малолетнем Наследнике… Наконец, прозвучали последние слова, произнесенные с расстановкой:
— Бог в помощь мне и вам.