— А как насчет memento mori? — спросил француз, вытягивая ноги и разминая руки. На сей раз Гольбейн заставил их стоять слишком долго. — Что вы придумали?
Гольбейн перевел глаза на рабочий стол, заваленный бумагами, тряпками, заставленный бутылками, кувшинами, кистями. Универсальным символом бренности плоти являлся череп. С его помощью очень удобно говорить о тщете учености и власти перед лицом неизбежной смерти. Зрителям нужно напомнить о будущем конце и страхе Божьем. «Я тоже был когда-то таким же, как ты, а ты когда-нибудь станешь таким же, как я, — говорил memento mori. — Молись за меня». Почему бы и не череп?
Но вдруг его охватило сомнение. Он вспомнил давние слова Мег, надоумившие его позабавить ее отца. Он тогда использовал менее очевидный memento mori — веревку, свисавшую на фоне зеленой портьеры. Закончив картину, он покажет ее Мору и Мег и объяснится с ними. Он извинится за то, что не пришел к ним раньше. Хорошо бы их поразить. Пожалуй, череп — слишком просто. Наверное, посланники потихоньку посмеются над его бедным воображением. Он задумался. Заговорил епископ. Это он помнил точно.
— Мне представляется, художник, наделенный таким богатым воображением, как вы, захочет какой-нибудь необычный memento mori, которым мог бы гордиться, — любезно сказал он.
Гольбейн принял этот совет подумать.
— При всех ее тайнах… при том, что она говорит о религии и делах духовных… это очень мирская картина. — Гольбейн с беспокойством почувствовал, что нарушил табу, и старался осторожно подбирать слова. — На ней изображены, — он слегка поклонился, — два высоких аристократа… все, кто будет смотреть на нее, будут потрясены широтой их учености и высоким положением…
Он сам толком не понимал, к чему ведет.
— Вы не знаете, как напомнить нам, что даже таким аристократам, как мы, несмотря на все бархатные одежды, придется умирать, не так ли? — спросил де Сельв, и его молодое лицо осветила понимающая улыбка. — Но, мастер Ганс, да не смутит вас наше общественное положение. Я, конечно, не могу отвечать за собрата, но полагаю, он думает точно так же. Лично я никогда не забываю — в один прекрасный день мне придется встретиться с моим Создателем. В конце концов земная жизнь — лишь пещера, населяющие которую люди считают реальностью тени, видимые ими на стене. Станьте философом, покинувшим пещеру и увидевшим более высокую реальность. — Заметив изумление Гольбейна, он засмеялся. — Вот так-то, мастер Ганс. Пока два человека на вашей картине видят позолоченные тени на стене пещеры и принимают их за реальность. Взгляните на нас!
Когда он обходил треногу, мантия зашуршала у щиколоток. Де Сельв улыбнулся и указал на бархат, тонкую золотую резьбу на шпаге Дентвиля и символ близости к власти — бриллианты на запястьях, шапочке, шее. Не понимая, как он осмеливается на это, Гольбейн тоже рассмеялся и, вздохнув от облегчения, сказал:
— Вы правы. Величественнее и быть не может.
— Так вот, — продолжал епископ. — Хороший memento mori должен, насколько это возможно, не только затмить нас, задвинуть на задний план, но и напомнить, что после всех земных игр мы предстанем перед Господом. Вы так поразительно, жизнеподобно, вдохновенно, остроумно изобразили нас, взирающих на стену пещеры… что придется найти действительно нечто экстраординарное, чтобы заставить зрителя забыть о нас. — Он вернулся на свое место и непринужденно добавил: — Вы полностью свободны в своем выборе. Уверяю вас, мы ни в коем случае не обидимся. Я с нетерпением жду, какие еще открытия преподнесет ваш мощный разум.
И вот уже Кратцер заговорил с нетерпением, хорошо известным Гольбейну. Он сам почти так же судорожно цеплялся за мысль.
— Я знаю! — воскликнул Кратцер, взяв череп. — Кажется, я знаю. Нужно вернуться к двадцати семи градусам. Смотрите. — Он не умел рисовать, но творил чудеса с углами. Взяв блокнот Гольбейна, астроном схематично изобразил двух посланников, между ними этажерку, заставленную едва намеченными предметами, затем с силой провел горизонтальную линию, разделившую рисунок пополам. — Вот нижняя сторона угла, а вот верхняя. — Он взял прибор, измерил угол и провел вторую линию, соединившуюся с горизонтальной осью в подобие куска пирога. Он довел ее до верхнего левого угла, как раз до того места, где за зеленой завесой виднелось затененное распятие. — Смотрите — вот о чем я говорю. Если встать справа и поднять глаза вверх по этой линии, то видно распятие — надежда на Бога, на вечность, на спасение, хотя оно и в тени. А в противоположном углу противоположность надежде и спасению. Что-нибудь… вот здесь. — И он провел линию по диагонали вниз, под ноги моделей.
— Если честно… — Гольбейн все лучше понимал, что ему нужно и как этого добиться. — Проще и лучше черепа трудно себе что-либо представить.
Но не обычный череп, не обычно написанный. Гольбейн уже почти знал, как добиться желаемого. Еще будучи ремесленником, дома, он немало времени уделил созданию особых эффектов, испробовав в иллюстрируемых им книгах всевозможные трюки. Про себя он поблагодарил Бога и своего отца за долгую учебу в искусстве возможного. Они прервались и послали слугу купить кусок хорошего тонкого стекла. Епископ весьма заинтересовался и, вместо того чтобы вернуться к своим книгам или переписке, стал ждать дальнейшего развития событий.
Когда вернулся слуга со стеклом, Гольбейн намешал на палитре краски для знакомого старого черепа: коричневые, серые оттенки. У него чесались руки. На стекле он провел несколько линий — тени глазниц, дыра носа, челюсти. Он чуть не ругался от нетерпения, ожидая, пока краски высохнут. Кратцер и епископ, не желая ему мешать, отошли к окну и смотрели то на мир, то на вдохновенного художника.
— У вас найдется свеча? — спросил Гольбейн.
Он подошел к окну, задернул портьеры и в полумраке вернулся к картине. За ним двинулись Кратцер с епископом. Справа вверх, к распятому Христу, Гольбейн замерил угол в двадцать семь градусов. Точка отсчета находилась много ниже середины полотна. Гольбейн отметил ее где-то около коленей епископа, закрытых бархатом. Затем он отмерил оттуда двадцать семь градусов вниз вправо, провел тончайшую, идеально прямую линию (недаром его называли Апеллесом) и зажег свечу.
— Подержите, — резко попросил он Кратцера. Тот взял свечу, и Гольбейн под углом приложил к картине стекло с нарисованным черепом. — Ближе свечу. — Кратцер повиновался, и свеча отбросила длинную тень по линии угла в двадцать семь градусов вверх. Епископ подошел поближе. — Смотрите.
Все ахнули. Они наблюдали самый загадочный memento mori, который только можно себе представить. Искаженная тень от черепа, отклоняющаяся на двадцать семь градусов от горизонтали. Загадочный, мерцающий, тревожный образ пробуждал какие-то ночные ассоциации еще прежде, чем зритель понимал, в чем тут дело. Затем глаз и мозг ухватывали суть дела и он передвигался в угол. Если смотреть оттуда, череп становился похож на череп, а реальные субъекты — посланники — превращались в плоские незначительные пятнышки. Memento mori представлял собой интригующую загадку. Зритель понимал, что присутствует при какой-то священной мистерии, даже не поднимая еще взгляда к затененной, страдающей вечной жизни и не опуская его к темной, искаженной, но несомненной смерти.
— Тогда так я и сделаю? — спросил он, уже зная ответ.
— Да, — просто ответил Кратцер.
— Великолепно, — отозвался епископ.
— Подержите-ка свечу, я хочу посмотреть справа, — нетерпеливо сказал Кратцер. Они поменялись местами. Кратцер отошел, прикрыв один глаз рукой и косясь влево, поднимая и опуская голову, пока не встал в точку, откуда череп становился единственно реалистически изображенным предметом на картине. Он кивнул и улыбнулся. — Да. Oui, oui, oui! Действительно получается. Это будет самая необычная из всех написанных доселе картин. Вы гений, мой друг!
Какое-то счастливое мгновение Гольбейн и сам это чувствовал. Каждая продуманная ими с Кратцером подробность стала фрагментом мрачного послания. Он показывал мир, когда-то объединенный религиозной гармонией, а теперь разрушенный узколобостью и борьбой группировок. С помощью земных объектов он поведал трагическую историю дисгармонии Божьей Вселенной. Он увидел глубокую правду и показал ее.