А потом, уже глубокой ночью, неторопливо рассказал художнику историю, в которую Гольбейн не мог поверить. Может, он что-то перепутал? В этой истории Джон Клемент, учитель греческого и врач с холодными, встревоженными бледно-голубыми глазами и невозмутимым достоинством, при виде которого Ганс Гольбейн всегда чувствовал, будто у него двадцать пальцев на левой ноге и расстегнуты штаны, оказывался совсем другим человеком — королевского рода, принцем древней английской крови. Он вырос в доме герцогини Бургундской в Лувене под вымышленным именем, а после восшествия на трон нынешнего короля инкогнито вернулся в Англию. Даже несмотря на утреннюю тяжесть в голове, Гольбейн знал — ему ничего не привиделось. Он прекрасно помнил, как Эразм наклонился и с горящими глазами прошипел ему практически в самое ухо: «Ричард, герцог Йоркский, — вот кто он такой». Да, память возвращалась. Эразм говорил про сделку, заключенную с участием двух молодых людей, представителей нового мышления. Один из них — Томас Мор, бывший паж архиепископа Кентерберийского, готовившийся стать знаменитым лондонским юристом и крупным чиновником.
— Другой, — весело подмигнув, продолжал Эразм, — сирота, бывший священник, никогда не придерживавшийся бесконечных обрядов и молитв церковного устава и поступивший на службу к советнику герцогини Бургундской епископу Камбре. Ваш покорный слуга. — Он ернически отвесил смиренный поклон.
Им обоим, избранным благодаря дипломатическим способностям и умению молчать, поручили всю оставшуюся жизнь тайно оберегать человека, известного теперь под именем Джона Клемента. Сто лет назад Эразм сам учился в Лувене и знал юного англичанина (который вернулся в Лувен; все знали — Клемент благородной крови; в университете его считали плодом любви епископа Камбре и герцогини). Эразм принадлежал к тому же религиозному движению, что и епископ и герцогиня, «devotio moderna»[22], а потому быстро завязал знакомства в высшем свете. В 1499 году епископ послал голландца в Лондон познакомиться с его партнером по тайной миссии. Джон Клемент тогда преподавал греческий и астрономию в Северной Европе.
— Как-то мы шли пешком из Гринвича в королевский дворец в Элтеме. Мор хотел познакомить меня с нынешним королем Генрихом. Младший сын короля был тогда еще принцем. Такой рыжий мальчик лет восьми, — вспоминал Эразм. — Как я понял, Мор уже не раз встречался с особами королевской крови, — продолжал старик с двусмысленной улыбкой. — Он тоже был молод, но знал, как схватить случай за хвост, что сделало из него великого мужа. Мор пришел не с пустыми руками. Он догадался принести с собой стихи. Когда он достал их из кармана и принялся читать принцу, я просто не знал, что делать, я был совершенно не готов к такому повороту. Но понял — Мор сделает карьеру, ибо тщеславен.
Вот так мы и познакомились, — печально закончил Эразм и снова остановил взгляд на пламени свечи, словно увидев то, чего уже давно не существовало на свете. — Все остальное случилось потом. Потом мы стали друзьями, потом возникло новое учение, которое мы полюбили, потом оно захлестнуло мир, потом мы радовались, внеся скромный вклад в то, как люди научились думать. Но моя связь с Томасом Мором, конечно, намного глубже. Даже нынешние события в религиозной сфере не прервали нашей дружбы, хотя должен признать, что считаю некоторые теперешние его воззрения, скажем, спорными…
Гольбейн навалился на стол. Этот вопрос он хотел задать уже много лет.
— Он изменился? Как? Во что он верил раньше?
Эразм помолчал, собираясь мыслями и пристально глядя на свои вытянутые перед собой руки в пигментных пятнах, как будто изумляясь.
— Ну что ж, — наконец сказал он. — Когда я впервые встретил Мора, он был одним из нас. Гуманистом. Никто остроумнее его не мог высмеять бессмысленные интеллектуальные экзерсисы старых священников-схоластов, увлекавшихся вопросами, которые я назвал тогда софизмами и уловками… Знаете, все эти утомительные дебаты, мог ли Христос прийти на землю в образе женщины или мула, можно ли распять мула… В те дни никто красноречивее его не мог доказать необходимость покончить со всем этим, обновить церковь, руководствуясь здравым смыслом. Поэтому я не ожидал, что он с таким гневом обрушится на Лютера. — Эразм вздохнул, скорее печально, чем сердито. — Одна эта ярость…
Знаете, иногда я думаю, что ошибся, поместив его в ряды людей современного мира. В некоторых отношениях Мор всегда оставался старомоден. Я помню очень странный период, когда он хотел стать монахом. Тогда же он увлекся слезливой мистикой. Я никогда не мог понять, что его там привлекало. Слава богу, в конце концов он от нее отошел. Но мой друг по-прежнему глубоко верит в авторитет и является одним из тех юристов старой школы, которые считают законы Божьи и законы государства двумя лезвиями одного меча — и то и другое незыблемо. Он не может допустить никаких посягательств на эти законы. Пожалуй, не следует брать с меня пример и удивляться, что он столь агрессивно реагирует на тех, кто, как Мартин Лютер, утверждает, что важна лишь личная связь человека с Богом и можно обойтись без посредничества церкви. В его призывах он слышит нечто ужасное, более ужасное, чем большинство из нас. Он слышит лязг геенны огненной. Видит, как наступает тьма.
Нас озадачивает его агрессивность, его бурная реакция, поскольку мы считаем его пытливым гуманистом. Но я бы сказал, великодушный человек должен понять — он никогда не был современен. Принцип работы его разума вполне средневековый. — Гольбейн кивнул, оценив слово «великодушный». Он услышал в голосе старика разочарование. Эразм встряхнулся. — Как бы то ни было, — уже бодрее добавил он, — дело заключается в том, что все религиозные распри и мой преклонный возраст — в конце концов, мы не молодеем — препятствуют моему путешествию по Европе. Мне очень сложно повидать семью Мора и исполнить мои обязательства по отношению к Джону Клементу, оставаясь в рамках дозволенного.
Мне так грустно упрекать в чем-то моего старого друга Томаса Мора, но от его писем становится несколько не по себе. Он видит все иначе, чем прежде. Однако я не могу сам написать Клементу. Как знать, кто будет читать мои письма? И тем не менее мне важно знать, как он живет. Если Мор разругается с королем из-за веры, у него возникнут сложности. А мой долг — по-прежнему ограждать молодого человека от неприятностей. Поэтому я благодарен вам, юный Ганс, — он улыбнулся, и свет, падающий от свечи, обозначил на его лице впадины и рытвины, — благодарен так, что вы и представить себе не можете.
На следующее утро они не вспоминали о вчерашнем. Ганс Гольбейн ощущал тяжесть в голове — в первой половине дня такое случалось с ним нередко. Эразм, спокойный, учтивый и несколько сдержанный, кутался в накидку, морщился и елозил на стуле, пытаясь принять нужную позу. Прилаживая старику воротник, Гольбейн думал, может, ему все-таки приснилась вся эта история. Он дольше обычного мешал краски. В голове у него мелькали обрывочные воспоминания о минувшей ночи — фразы, взгляды, гордость, что он удостоился откровений Эразма, уколы болезненной ревности, легкое головокружение при мысли о том, что Мег замужем за человеком, который мог бы быть королем. Но он отбросил все и постарался сосредоточиться на работе. Ему нужно дорожить временем, что он проводит с Эразмом. Нужно гнать все остальные мысли.
Какой смысл сейчас вспоминать, что после печальных слов Мег о саде в Челси он чуть не ринулся к Рейну и не сел на судно, плывущее в Лондон. Какой смысл сейчас вспоминать нудную работу в базельских печатнях или Эльсбет, выяснившую, какую часть вознаграждения городского совета он оставил в кабаке, а сколько заплатил за домик, купленный для семьи.
Проще думать о том, как стать знаменитым художником. Хотя после трех славных лет в Лондоне он действительно опустился, здесь, во Фрейбурге, в удобных комнатах он приобрел дружбу величайшего европейца. Пора прекратить заниматься ерундой и тащиться в хвосте у пресвитеров, жены, всего мира. Пора попросить кое-что для себя. И он решился. Однако высказав свою просьбу, он не знал, что делать дальше, и писал, насвистывая сквозь зубы и все более смущаясь своими непомерными амбициями. Эразм глубоко задумался.