Увидев его мягкое лицо, чуть ли не мольбу в глазах, я с нежностью прошептала:
— Я знаю.
— Конечно же, Гольбейн хороший человек и прекрасный художник, — тепло продолжил отец. — И он мне нравится. Я хотел сказать только, что он помогает мне понять, как со времен моей молодости изменилась жизнь. Иногда мне кажется, Гольбейн слишком категоричен, эгоистичен, ни с кем не считается, а жизнь для него — сплошная свобода. И мне становится не но себе. Такая свобода, боюсь, может разрушить связывающие нас узы и загнать всех прямиком в бездну.
Он отпер дверь и принялся зажигать свечи. На стене виднелась «Noli те tangere» мастера Ганса. Он недавно продал ее отцу. Бесплотный Христос отстранял Марию Магдалину, чьи буйные кудри мерцали в тусклом свете.
— Я ничего не имею против его работ, — твердо добавил отец, перехватив мой взгляд на картину и обернувшись к ней. — В этой, например, очевидно, что художник считает свой дар богоданным. Я люблю ее за скромность, за то, что автор обуздал свой гений, чтобы возблагодарить Господа. Вот такие его работы и позволяют мне признать в мастере Гансе родственную душу…
Я чувствовала себя достаточно уверенно и решила возразить.
— Но, отец, — сказала я, не отпуская его взгляда, — портрет нашей семьи не религиозная картина, и даже если он тебе не понравился, ты не имеешь права возлагать всю ответственность на мастера Ганса. Разве ты не помнишь? Ты ведь сам советовал ему, как писать. Целый вечер вы с ним обсуждали композицию. Ты заставил нас репетировать и хохотал при мысли о том, что в центре семьи окажется шут. Ведь это и твоя идея, не только его.
Наступила тишина. Отец опустил глаза. Затем опять вздохнул, нервно провел рукой по лбу, как будто у него болела голова, и снова посмотрел на меня. Я не отвела взгляд, он кивнул.
— Ты сказала кое-что очень важное, Мег, — печально произнес он, — и права больше, чем думаешь. Меня действительно можно обвинить в том, что мне вовсе не хочется признавать.
В свое время я приветствовал свободомыслие и эксперименты — может быть, слишком. Перемены я считал самоцелью — они так привлекали в золотые годы, когда мы были молоды, а все вокруг казалось таким чистым. И теперь, когда слышу яростные крики «Меня!», «Меня!», тем более когда вижу разрушение и людей, делающих воистину адову работу, я часто думаю, не осудит ли меня Бог за то, что я с радостью принимал все эти мысли и преобразования, и в какой степени мое праздное любопытство ответственно за то, что ящик Пандоры открыли и в мир вылетело столько зла…
В его глазах была такая мука, что у меня выступили слезы. Я не могла найти слов, чтобы избавить его от забот, но набралась мужества и впервые в жизни, протянув руку, дотронулась до его пальцев — робкое утешение. Я только надеялась, он поймет. Пальцы его оказались сухими и холодными. Как же я обрадовалась, когда он не убрал руку, не отвел взгляд и боль в темных глазах, кажется, уменьшилась.
— Мир меняется, вот и все, — пробормотала я. — Не человеческие ошибки тому виной… Не человеческие поступки. Никто не может обратить время вспять… не казни себя. Это не твоя вина.
Отец не сводил с меня глаз, и постепенно к нему вернулась знакомая шутливая игривость, с какой он обычно смотрел на мир. Уже более будничным тоном он сказал:
— Я понимаю, ты тоже дитя нового мира, Мег. И знаю, — он поднял руку, не дав мне возразить, — что такой тебя сделало образование, которое дал вам я. Ты, вероятно, считаешь меня старомодным стариком. Может, так оно и есть. Может, я действительно старомоден.
Он неуверенно улыбнулся. А меня вдруг осенило: этот человек просто не может совершить жестокость. Джон прав. Я сделала поспешные выводы и только зря месяцами изводила себя мыслями о том, что душу отца окутала тьма. На самом деле я просто не знала, с какой целью он поселил узника в нашей сторожке. И сейчас, после столь откровенного разговора, мне стало совершенно ясно отец слишком разумен для того, чтобы превратиться в фанатика. Это откровение принесло такое облегчение, что я онемела. Сколько же мы так стояли? Нас освещала свеча, с картины взирали Христос и Магдалина, а мы смотрели друг на друга почти как влюбленные.
— Ты помолишься со мной, Мег? — нежно спросил он, убирая руку. — Поблагодарим за спасение Маргариты?
У меня ком стал в горле. Я кивнула, и мы опустились на колени. Пытаясь не смотреть на кнуты за дверью, я вместе с ним молилась, чтобы мы все верили в одно и жили в мире друге другом и с Богом. Проговаривая латинские слова, которые христиане произносили вот уже больше тысячи лет, я с ностальгическим чувством пыталась представить себе детство отца в Лондоне — городе, все еще остававшемся молитвой о Божьей милости в камне и дереве, где даже прогулка по отходящим от собора Святого Павла улицам, имеющим священные названия — Аве-Мария, Патерностер, — укрепляла веру. Я не сомневалась — семейный портрет мастера Ганса тоже Божье дело, молитва, но только в новой форме, сотворенной в наши более благополучные времена. Я была благодарна, что отец приоткрыл мне, как он видит Бога, как он пытается вернуть утраченную детскую невинность. Я восприняла это как еще одно доказательство тому, что мой Бог улыбается мне и руководит мной. Конечно, я мечтала о еще большей доверительности, но так близко приемный отец еще никогда не подпускал меня к себе.
— Что скажет отец? — прошептала я, глядя на пятна солнечного света.
Джон вытянул мою руку и очень медленно провел по ней пальцем сверху вниз. Я вздрогнула и закрыла глаза, следя за движением от плеча к запястью и ладони.
— Он все знает, — пробормотал Джон. Его пальцы добрались до моих, он поднял мою руку, нежно поцеловал выемку между большим и указательными пальцами и негромко засмеялся. — Конечно. И ты знаешь, что он знает, Мег.
Самое смешное, я действительно знала. Все стало так просто, когда мы очнулись. Это случилось на следующий день, когда мы возвращались из деревни, где никто больше не заболел. Он повел меня в тенистую рощицу, и я, ни о чем не спрашивая, пошла за ним. Мне было так радостно от звуков монотонно жужжащих насекомых и золотых бликов солнца на речной воде, я шла как во сне. С каждой секундой все становилось проще. Я кивнула. Я действительно все понимала.
Джон снова поднес мою руку к губам, и мне стало щекотно от поцелуя. Другой рукой он обнял меня за талию. Мы будто танцевали, зная каждое движение этого танца. Я прислонилось к стволу дерева, а он прижался ко мне так крепко, что я услышала биение его сердца. Под смятым плащом оно билось так же быстро, как и мое. Его глаза приблизились. С легкой улыбкой на губах он тихо прошептал:
— Он бы высек меня, если бы увидел нас сейчас… разумеется. Но дело в том, что он всех выдал замуж. А тебя сохранил для меня. И он прекрасно знает, зачем я здесь. Чтобы просить твоей руки.
От его слов мне стало еще легче: отец не забыл про меня, когда устраивал свадьбу за свадьбой. Все имело свою цель. Горячий солнечный луч припекал мою руку. Мне было так хорошо, что Джон рядом, обнимает меня, целует в шею.
Я ничего не знала, думала я несколько часов спустя, с изумлением натягивая мятую одежду на липкое тело. Не знала. Я теснее прижалась к его отяжелевшим рукам, вспоминая все произошедшее. Но воспоминания всплывали в ощущениях. Слов не было, просто счастье. На груди у него росли жесткие черные волосы, мысом спускавшиеся но плоскому торсу. Бледная кожа, темные волосы на длинных гибких руках и ногах. Он потянулся, приоткрыл глаза, посмотрел на меня, рукой приподнял подбородок, улыбнулся и поцеловал в нос. Затем провел пальцем по шее и тихонько удивленно засмеялся. Такое же удивление испытывала и я.
— Красиво, — сонно сказал он. — Мое.
И снова обнял меня.
Проснувшись, я увидела, как он, приподнявшись на локте, смотрит на меня, и от его нежной улыбки меня захлестнула волна счастья.
— Значит, у нас будет медицинская свадьба, — пошутил он.
Он даже не замечал своей наготы, не чувствовал легкого ветра, шевелившего его волосы. Словно что-то смутно вспомнив, я опустила глаза и принялась шарить по земле в поисках рубашки. Не только оттого, что вдруг почувствовала себя голой. Я понимала, что поступила нечестно, не сказав ему о том, как вылечила Маргариту, но мне все еще было неловко говорить про настой коры ивы такому ученому человеку. Он засмеет мое деревенское лекарство. Кроме того, на его месте я бы растерялась, узнав, что неопытная девчонка спасла жизнь, которую, наверное, не могла бы спасти его наука. А может, все иначе. Болезнь забирала одних и щадила других: на все воля Божья, а вовсе не обязательно настой, приготовленный мной Маргарите. Никто мужественнее Джона не рисковал своей жизнью и здоровьем, пытаясь лечить больных беженцев из детфорских трущоб. Неловко натягивая на себя белье и не справляясь с рукавами, пуговицами и тесемками, я думала, что мне делать, как вдруг услышала его голос: