Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У входа в краснокирпичное здание висят зазывные афиши: семь похожих друг на друга лилипутов. Вроде как семь гномов. Это, бесспорно, экзотика, тем более, что все они очень прилично одеты и выглядят вполне счастливыми. Скорее всего, их взяли в лагерь для забавы, а до этого они шиковали на квартире у влиятельного немецкого офицера, развлекая по вечерам его гостей. Впрочем, все они были евреями, и в целом прибывшее сюда семейство насчитывало двенадцать человек, от полуторагодовалого ребенка до почти шестидесятилетней бабушки. Им крупно, надо сказать, повезло, этим карликам: сразу по прибытию в лагерь они принялись раздавать направо и налево рекламные открытки с видом музицирующей труппы, и как только весть об этом дошла до доктора Йозефа Менгеле, он тут же взял их под свое покровительство. Таких вот уродов!

Доктор Менгеле поселил лилипутов отдельно от остальных, в отапливаемом бараке с водопроводом и туалетом, назначил им усиленное питание, разрешил вовсе не стричь волосы и носить собственную одежду. К тому же он освободил этих уродов от всякой работы. А ведь согласно широко обсуждаемым впоследствие «нацистским сценариям», этих недочеловеков следовало немедленно сжечь живьем или отравить газом!

И вот мы с нетерпением ждем, когда эти карлики вывалят всемером на сцену, со своими, сделанными специально по их росту, скрипчонками, виолончелькой, гитаркой и маленьким барабаном, и начнут в полную силу голосить… Эти бродячие румынские циркачи. Они вовсе не бедны и могли позволить себе купить фальшивые документы, за что их, собственно, сюда и забрали, и где-то в Голландии у них имеется свой особняк на берегу канала, а деньги, само собой, надежно хранятся в Швейцарии.

Это большое в жизни преимущество, родиться уродом. Пока другие мечутся в напрасных поисках жратвы и стойла, карлик просто выходит на сцену и дает всем на себя поглазеть, и деньги сами текут в его, далеко не карликовый карман. И если говорить о тайном увлечении лилипута, то им всегда оказывается крупная женщина: достаточно крупная, чтобы уложить карлика на себя. Отец этого семейства Овиц так в свое время и сделал: наплодил с обычной бабой аж десять детей, из которых трое оказались крупными.

Мы сидим впритык друг к другу на специально поставленных для заключенных деревянных скамейках, в самом конце зала, и перед нами – широкий проход с гуляющими по нему вооруженными эсэсовскими охранниками, а дальше, собственно, партер, состоящий из рядов жестких, с подлокотниками, кресел. Все это сделано, само собой, руками заключенных, среди которых всегда находятся толковые плотники и строители. И эта деревянная люстра, так кстати украшающая зал, она тоже местного производства: ее выточил на станке отбывавший здесь срок норвежец, прилежно украсив свой шедевр фигурами троллей и эльфов. Он же украсил резьбой деревянные бока сцены, изобразив вместе с эддической символикой и непонятными никому рунами еще и свастику, в виде раскручивающейся спирали, чем очень угодил вкусу Рудольфа Хёсса. Уже только из этих внешних деталей я заключил о несомненном интересе эсэсовцев к искусству, придя к шокирующему меня самого выводу: национал-социализм не терпит ничего низменного! И в этом его слабость по отношению к низменнейшему иудо-троцкистскому коммунизму, замешанному исключительно на инстинктах жратвы и кровопролития. Национал-социализм ищет свою люциферическую духовность, но ищет слишком поспешно, злоупотребляя древним знаком свастики и используя его в качестве дешевой наживки. Бывает, всматриваясь в линии коловрата, я и сам испытываю что-то вроде головокружения, отбрасывающего меня вспять, к каким-то далеким временам, застающим меня самого среди одетых в домотканый лен германцев… да, я был тогда среди них! И это, подкрепленное лишь интуицией предчувствие наполняет меня спокойной и ясной радостью: это ведь и мой знак. Свастика. Я не боюсь сказать об этом сегодня вслух: это завтрашний знак тех, кому предстоит выжить в схватке с драконом. Свастика – знак будущего. Знак раскручивания моего карликового, привязанного к наследственности и внешним обстоятельствам «я» в сторону надличного, космического «Я» Христа. Всякий раз, когда я думаю об этом, я ощущаю в горле победный крик древних германцев: «Солнце! Солнце!»

Толкнув меня локтем в бок, Уве возвращает меня в переполненный зал: уже ползет к стене синий бархатный занавес. Два мощных прожектора вгрызаются разом в сцену, по которой бегут с разных сторон, как букашки, коротконогие, хорошо упитанные человечки: вот они стали в ряд, кланяются, все с одинаковыми, слащаво застывшими улыбками, видно, что профессионалы. Один только вид их фасонных, из пестрого крепдешина, платьев и кукольных костюмов-троек может, пожалуй, рассмешить даже сосланного в газовую камеру грешника: все это ненатуральное, ненастоящее, крикливо претендующее на нормальность. Уложенные в высокие прически пышно вьющиеся темные волосы, сверкающие при каждом движении броши, золотые цепочки и кольца. Они не просто так, они артисты.

Доктор Менгеле заранее аплодирует им, и вот уже весь первый ряд благожелательно хлопает в такт, явно давая карликам понять, что им у нас, в Аушвице, будет очень хорошо. И под эти воодушевляющие хлопки эсэсовцев лилипуты приступают наконец к делу.

Эту программу составил сам доктор Менгеле: немецкие песни, какими их пели поколения крестьян и сентиментальных горожан, со словами о простодушной радости, тихой любовной тоске и всепоглощающей верности… И я подумал, что только в немецком языке имеется такое разнообразие выражений любви к природе, мягкости и нежности, душевного трепета и сердечного тепла. И я был рад тому, что понимаю этот язык.

Карлики стараются вовсю, одновременно водя смычками и вставляя виртуозные гитарные соло, и голоса у них сплошь почти детские, визгливые, а румынский акцент превращает их пение в изысканную – даже для нашего лагеря смерти – пародию. Все это очень смешит самого доктора Менгеле, это карликовое упорство в стремлении к недостижимому, и он просит спеть еще и еще…

20

Доктор Менгеле привязался к этим лилипутам, как к детям, дав им имена семи сказочных гномов и постоянно навещая их в благоустроенном и теплом бараке. Среди них было двое сестер-близнецов, и ими доктор особенно интересовался: как вообще обстоит дело с близнецами. В свои тридцать три года доктор Менгеле был не только несравненным врачом-практиком, но еще, пожалуй, учителем, педагогический принцип которого звучит так: учи тому, что исцеляет. Этим он заметно отличался от всех до этого знакомых мне медиков, суть деятельности которых определяется в основном спущенной сверху инструкцией. И я думаю, что медицина и педагогика – явления одного порядка, так что если тебе прописали, к примеру, крысиный яд, то с педагогической точки зрения это может означать отсутствие всякого воображения в угоду иссушающему ум рассудку. Врач, принимающий в расчет одно только физическое тело пациента, это никакой не врач, но, скорее, палач. И сама медицина, чурающаяся даже самых невинных догадок относительно незримых оболочек человека, это ведь геноцидальная медицина: человек – это всего лишь подопытная крыса. Клянусь моими чудесно исцеленными коленками: во мне определенно есть та скрытая жизненная сила, которую надо просто разбудить. И доктор Менгеле знает, как.

Он прозревает не только скрытую силу самых обычных, «сорных», растений, он видит также убогое и никчемное послевоенное будущее, в котором Европе отводится постыдная роль интернационального публичного дома, а белой расе как таковой – перспектива самоистребления. Согласно готовым уже к употреблению англо-американо-сталинским сценариям, истребить следует прежде всего немцев, и не в каком-то там условно символическом смысле, но в самом прямом и буквальном: взрослых поголовно кастрировать, детям сделать «прививки», а еще лучше – заморить голодом. В целях успешного осуществления этого перспективного антиевропейского проекта сразу после войны было завербовано двадцать пять тысяч врачей, способных поставить на индустриальный конвейер нехитрую процедуру кастрации. «Убивайте как можно больше немцев! – призывает хороший советский писатель Илья Эренбург, – насилуйте их, жгите, душите!» Этот интернационалист и получатель государственных сталинских премий, этот пламенный борец «за великое дело» никогда не принимал чужую жизнь всерьез, эту никчемную игрушку природы. Он написал, впрочем, «Люди, годы, жизнь», на тот случай, если никто никогда ничего больше уже не напишет, а сама литература сгинет в публичном доме корпоративной политики и чистого профита. И хотя этот еврейский идеолог каннибализма блестяще подтвердил полную неспособность иудея к разумности, я бы прижал его к стене неумолимо надвигающейся нас всех нас истиной: если бы в самом деле удалось полностью уничтожить всё германское поголовье, мир немедленно рухнул бы в такой неописуемый хаос, что у земли осталась бы одна-единственная возможность – стать для всех общей братской могилой. Да и кто бы стал тогда содержать, кормить, одевать и ублажать эгоистическое племя авраамовых паразитов? Может, переодетый европейцем негр, араб или индус?

14
{"b":"591872","o":1}