Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вся заводская территория регулярно инспектировалась эсэсовцами, что было надежной гарантией бесперебойного производства и порядка. Это было подлинно эсэсовское детище, этот огромный завод, и то, чем эсэсовцы имели все основания гордиться, была как раз… техника безопасности! На этом вредном химическом производстве за все время существования Аушвица не случилось ни одной аварии. Малейший саботаж означал для виновного расстрел, хотя, я думаю, желание навредить немцам было у многих.

Я видел, как эсэсовские офицеры закатывают до колен брюки и идут босиком по пыли, держа в руках начищенные до блеска сапоги, идут и смеются.

18

Зима – не самое лучшее время в концлагере. В бараке есть чугунная печка, но топят ее лишь в очень большие морозы, и то недолго, так что обычная температура в нашей ночлежке – плюс четыре. К этому, кстати, не так трудно привыкнуть: достаточно просто не обращать внимания на холод. Все спят, разумеется, в одежде, лежа на трехэтажных нарах впритык друг к другу и дыша друг на друга страхом, отчаянием и нищетой. Нищетой, прежде всего, собственных мыслей: тут не о чем, собственно, думать. И это, на мой взгляд, является наихудшей стороной всякого трудового лагеря, это безразличие к своему внутреннему миру, что и делает любой концлагерь «лагерем смерти».

Эсэсовцам это хорошо известно, и они вовсе не благотворительная контора, просто так подкармливающая десятки тысяч бездельников: им нужна, как уже не раз говорилось, работа. И не польское или русское тяп-ляп, но работа со знаком германского качества. Рейхсфюрер СС Гиммлер распорядился поэтому имитировать, где это возможно, обычный трудовой расклад «поработали-повеселились», узаконив в концлагере самые различные клубы по интересам, начиная от духового оркестра и кончая борделем. Те, у кого оставались еще силы после двенадцатичасового подневольного времяпровождения, могли пойти, к примеру, на концерт или театральный спектакль, в кино или в библиотеку, а то и на лекцию какого-нибудь профессора, бесплатно рассуждающего о крахе капитализма, египетских мумиях или полезных свойствах картофеля… Эсэсовцы не только не пресекают самообразовательные потуги узников, но всячески это поощряют, справедливо полагая, что одни только рабочие руки без головы и души – никчемный мусор. Я употребил слово «душа» отнюдь не случайно: эсэсовец является прежде всего немцем, а значит – человеком сердца. И это говорю я, узник и пленник, и к тому же еврей, вынужденный разделить судьбу моего никчемного стада.

Не имея никаких конкретных устремлений в серой и нудной лагерной текучке, я сделался тонким наблюдателем, спокойным и бесстрастным протоколистом, выстраивающим из хаоса фактов понятные мне одному фигуры. Это невинное поначалу занятие постепенно переросло в мою собственную внутреннюю драму, в предчувствие великой, всепоглощающей лжи, с которой мне предстояло потом так долго жить. Я был скорее всего той незначительной соринкой и щепкой, которую несло вместе с остальными мутным потоком войны, несло к разочаровывающе ничтожному миру, суть которого состоит в нескончаемом продолжении войн… и я, будучи еще живым, хотел понять, есть ли всему этому какая-то альтернатива.

Я редко вижу теперь мою мать: ее перевели в швейный цех, где шьют солдатские униформы, нижнее и постельное белье, и только возвращаясь при свете прожекторов с работы мы машем друг другу на расстоянии, тащась каждый к своему бараку. Я вернул ей ушанку и плед, заодно подсунув одолженные у Уве фланелевые рукавицы, и несколько раз в просторной лагерной столовой нам удавалось подсесть друг к другу и взять друг друга за руки. Надо сказать, мать хорошо держится, несмотря на вынужденный, не знакомый ей прежде изнурительный труд, но волосы ее, теперь коротко остриженные, значительно поседели, в глазах застыло неопределенное ожидание чего-то… И поскольку ни ей, ни мне не полагается никаких посылок, в том числе и от Красного Креста, каждый из нас оставляет для другого щипотку хлеба или кусочек луковицы, и это безмерно нас обоих радует.

Среди зимы снова были расстрелы: несколько евреев приспособились выносить из швейного цеха катушки с ниткой, чтобы потом обменивать их у поляков на сигареты и хлеб, и среди них оказался выбранный нами капо: Нафталий. Он, собственно, и задумал всю эту возню, взимая «пошлину» как с узников, так и с приходящих в лагерь вольных поляков. И вот теперь, босой и раздетый почти догола, со складками жира на животе и под подбородком, он стоит перед комендантом лагеря, оберштурмбанфюрером Рудольфом Хёссом, и что-то такое важное лепечет, за пару минут до собственного расстрела, и комендант позволяет ему вытряхнуть из брошенных на снег штанов припрятанное накануне алиби… ну вот же оно, вот! Список участвовавших в цеховых кражах заключенных: его собственная мать и престарелая тетя… да, да, они-то и сперли все эти катушки с ниткой! Эсэсовцы недоуменно переглядываются: бывает же такая самоотверженная среди евреев честность – настучать на свою же родную мать! Даже оберштурмбанфюрер Хёсс, столько раз до этого наблюдавший хамелеонство круговой еврейской поруки, и тот был вне себя от изумления: он сам никогда бы свою мать не заложил, прости Господи! И когда другие капо, тоже евреи, наперебой стали подтверждать виновность указанных в списке несчастных, комендант поручил еврейской зондеркоманде заняться обвиняемыми, что и было немедленно сделано.

Расстрелянных перетащили в подвал крематория, Нафталий оделся и поплелся, спотыкаясь от счастья, в свой отапливаемый барак, а комендант Хёсс пошел зажигать свечи на только что поставленной в большом зале пакгауза рождественской елке: каждому свое.

Нафталий снова ходит по лагерю в бобровой шапке и дорогом пальто, с дубинкой и плетеным кнутом, и на рождественский ужин у него жареная индюшка с шампиньонами, кремовый торт с засахаренной вишней и хороший французский коньяк. Он пьет за свою еврейскую сообразительность и заодно за непостижимую наивность и доверчивость немцев, предназначенных в конце концов стать послушным рабочим скотом в загоне у иудея.

Этой зимой в нашем бараке умерло от простуды семнадцать стариков.

19

– Пойдем смотреть на уродов, – предложил мне после работы Уве.

Это звучит свежо и заманчиво: увидеть нечто такое, что не вписывалось бы в повседневную гармонию нашего лагеря смерти. Увидеть, это значит еще и узнать, и мой бессонный ум тут же настроился принять в себя сверхдозу самой актуальной и по-своему разрушительной правды.

Проглотив в качестве ужина поллитра мутной ячменной похлебки, мы потащились к нарядному двухэтажному зданию из красного кирпича и под красной черепицей, обсаженному вечнозелеными туями и кустами барбариса, где и располагался лагерный театр.

Да, у нас в Аушвице имеется свой, и притом совершенно замечательный театр: широкая полукруглая сцена с бархатным занавесом, ряды скамеек и стульев, деревянная на потолке люстра. Вход сюда строго по билетам, которые можно купить также и на лагерные «марки», местные купоны, выдаваемые за сверхурочную работу и пригодные для оплаты услуг в борделе и для покупки дополнительной еды в столовой. Эта лагерная валюта создает впечатление надежности заведенного здесь порядка, а также независимости нашего, за колючей проволокой, быта от сложных перипетий войны. За пятьдесят таких лагерных марок можно получить в столовой дополнительную тарелку супа и полкило черного хлеба, и надо сказать, хлеб в Аушвице пекут отменный, и его чудесный запах до сих пор мерещится мне всякий раз, когда я покупаю себе в киоске булку.

Однако Уве истратил свои, сверхурочно заработанные сто марок на билеты, и мы оба нисколько об этом не жалеем: в театре можно увидеть, помимо спектакля, всё наше лагерное начальство, включая хорошеньких распорядительниц-немок, окончивших курсы связисток и потому формально относящихся к СС. Только теперь, получив в руки билет, я понял, как давно уже мне не хватает вида обыкновенной, в отглаженной юбке, женщины. Я даже забыл, что на мне полосатая пижама и что сам я – прибывший прямиком в крематорий еврей.

13
{"b":"591872","o":1}