Раньше, еще до революции, на отцовской земле у маленькой, сплошь поросшей осокой речушки стояла деревянная мельница. Хозяином ее был местный помещик, ушедший перед самой революцией в монастырь. Так что ветхое прогнившее строение с полупровалившейся крышей и почерневшими лопастями вроде бы уже никому и не принадлежало, бери, пользуйся, было бы что молоть искрошенными, чуть ли не двухсотлетней давности жерновами. Внутри мельницы все пришло в упадок. Детишки прыгали по лоткам, куры неслись в закромах, в застоявшейся перед плотиной воде плескались утки. Все было забыто, не нужно… И вдруг мельница стала объектом яростных распрей. Началось с того, что Порфишкин отец добыл бревен, нанял в соседнем селе плотников, те заменили лопастной круг, покрыли крышу свежим тесом, подсыпали плотину, вбив в нее с десяток кольев. Нужно было еще покрасить деревянный сруб, отец уже и красок раздобыл в Малютине, и принялся сам орудовать кистью, собственноручно сделанной из свиной щетины. Тешась, как ребенок, часами просиживал у бревен, полыхавших яркой зеленью, напевал себе что-то под нос. И вдруг — гроза! Вроде бы и небольшая тучка выползла из-за дальнего леска, затянула округу черно-синим мраком и — ударила молнией прямо в мельницу. Дотла все сгорело. К утру остались только обугленные стояки да гребля со вбитыми кольями. Почему ударило как раз в мельницу? Может быть, случай? А может, и поджег кто? У удачливого Саввы в селе хватало завистников.
С тех пор отец совсем озверел. Если не дают честно жить — а он был уверен, что не дают! — он сумеет взять свое другим способом. И бросился в торговые дела, как в черный омут. В селе рассорился со всеми, с властями мириться не захотел. «Уйду отсюда», — так и заявил матери. Ушел бы, конечно, если бы недородный год с его голодной зимой не привязал к земле. Сельсоветчики в ту ночь перетрясли всю хату, люто орали на отца, называли его кровопийцей, белой контрой, от которой трудовой люд пухнет с голоду, а мировая буржуазия — радуется не нарадуется. Отцу приказали одеваться. Порфишка, забравшись на лежанку, следил за медленными прощально-обреченными мамиными движениями, она укладывала отцу в мешок одежду, махру, бросила туда пожелтевший кусок сала, положила на самое дно свою фотографию, сделанную после венчания в церкви, на которой отец был снят в конноармейской буденовке, с большим бантом на груди, а у мамы были длинные ленты, свисавшие на грудь с венка на голове. Порфишка плакал, повизгивая. Уже выходя из хаты, отец склонил голову под низким дверным косяком и сказал на прощание сыну с поучительной злобой: «Говорил тебе: не воздастся. Береги свое. Только своим и прокормишься на этом свете»… Годы прошли: Малютин, школа, техникум, твердые тюфяки в институтском общежитии, первая получка на заводе, первые служебные успехи (удалось скрыть отцовское раскулачивание), война, выход из окружения… Что вспоминать? Дорожку проложил себе трудную, но надежную. И всегда помнил, идя по ней, прощальные отцовские слова: «Не воздастся, не воздастся…»
Жара понемногу убывала, тени наливались прохладой. Курашкевич шел мимо памятника Богдану Хмельницкому. У цоколя стояли в ряд несколько красных автобусов, из них медленно, разминаясь, выходили люди: женщины в светлых брюках, мужчины в тирольских шляпах. Будут снимать Софию, догадался Порфирий Саввич, и тут же подумал с легким чувством зависти, что ему такая прогулка по зарубежным странам с фотоаппаратом на груди едва ли светит. Возраст не тот, да и здоровье уже не то.
Здоровье… Что вспоминать? Годы брали свое. Богуш недаром предлагал зайти, провериться… Давно виделись, вот и есть повод снова встретиться… Поговорят о Свете, о жизни, о том, как беречь себя. Умышленно цеплялся мыслями только за Свету. Был страх: а вдруг и сам окажется больным? Богуш давно стал для него тайным предостережением, каким-то глухим напоминанием, что все в этом мире не вечно, сколько ни тяни резину, есть предел всему. Хотелось вообще не видеть врачей, не подвергать себя их испытаниям. Особенно таким, как Антон Богуш. Пусть себе тянется резина, жить-то в принципе чертовски хорошо.
У высокого старинной архитектуры дома его окликнули. Глянул и увидел на балконе долговязую фигуру в майке: Кушнир. Приглашал к себе.
Кушнир завел его в комнату, посадил в глубокое кресло.
— Винца?
— Нет. Жарко, — отмахнулся Порфирий Саввич, желая придать своему приходу характер случайного посещения. В заискивающем и одновременно нагловатом тоне Кушнира ему что-то не понравилось. — Посижу минутку и двину дальше.
— Очень хорошо, что заскочили, — сказал с еще большей загадочностью в голосе хозяин дома, сел напротив в такое же глубокое кресло, усталый, вымотанный, еще, видать, весь в заводских заботах. — Есть одно дело.
И поведал о нем. Немного путано, обходя главное, с намеками, вздохами. Он, конечно, не думал, что все может обернуться так нехорошо. Народ теперь пошел ненадежный, верить нельзя… Кому верить?.. Да всем этим прохвостам, барышникам, левакам, что лупят с нашего брата втридорога, а потом прячутся в кусты… Попробуй их не уважить — сразу продадут с головой.
— Не улавливаю намека, Толечка, — насупился Курашкевич.
Тот сказал прямо. Группа народного контроля подбирается к растраченным фондовым материалам на стройке заводского пансионата. Уже капнули в ОБХСС. Оттуда явился на базу пронырливый товарищ. На базе, естественно, паника. Кому отпускали кирпич, цемент, трубы, предназначенные для профилактория?.. Курашкевичу? Вызывайте сюда товарища Курашкевича!..
— Ты не тяни, Толя, — еще более помрачнел Курашкевич. — Ты же клялся, что твоя база — стопроцентная гарантия. И братец твой страховал меня.
— Не знаю, Порфирий Саввич. Давайте я лучше позвоню «боссу». Он тут рядом живет. А брата втягивать не будем.
Позвонил. Минут через десять раздался робкий стук в дверь. «Босс» был моложав, в белой бобочке фирмы «адидас», весь какой-то запуганный, извиняющийся. Курашкевич видел его когда-то в приемной директора завода. Это от него шли по твердой цене материалы для строящегося дома. А теперь придется возвращать все до последнего кирпичика! И как можно скорее. В крайнем случае…
— Да что вы говорите! — возмутился Курашкевич. — Дом давно построен. Не разваливать же его.
— Вам виднее. Но могут быть осложнения, — пряча глаза говорил «босс», и его тыквообразная голова с большими залысинами странно подергивалась. — В крайнем случае… Нет, даже неудобно говорить…
— Говорите, худшего не услышу.
— Вообще-то вы можете спасти всех нас.
— Даже так?
— Гарантирую. Надо десять кусков.
Мысли Курашкевича, все еще привязанные к конкретному образу своего построенного дома, в первую минуту не схватили сути предложенного. Кусков… Чего? Мыла?.. И вдруг его словно дернуло электричеством. Кусок — значит тысяча… От него требуют десять тысяч!..
— Может, меньше? — язвительно переспросил Курашкевич.
— В пределах этого. Контролерам на лапу. Еще кое-кому. Наши люди тоже в курсе дела.
Курашкевич по-настоящему возмутился наглости «босса». Во-первых, таких денег у него нет. Во-вторых, наглецов надо учить. Дашь десять — завтра возжелают еще столько же… В-третьих, никто не докажет, что кирпич левый. Он будет все отрицать. В любом госконтроле.
Однако человечек в «адидасе» парировал удар просто. Напомнил о документах, каковых у глубокоуважаемого Порфирия Саввича, естественно, нет и быть не может. Стройматериал, так сказать, неузаконенный. Явятся оттуда, выкладывайте все на стол. А выкладывать нечего… Вот и получится — воровство! Всем вместе одна статья. И довольно внушительная. До десяти лет, не меньше… Человечек в «адидасе» беспомощно развел руками. Мол, что поделаешь? Некуда деваться, такая ситуация.
У Курашкевича потемнело в глазах. Ноги налились свинцом, в груди сделалось пусто. Еще одно подтверждение святого правила: никогда не вызывай огонь на себя. Не нужно было ловить дешевый стройматериал, не нужно было знакомиться в приемной директора с человечком в потертых джинсах, не нужно было защищать грудью Кушнира, не нужно было связываться с его сомнительным братцем-строителем, со всей его системой друзей-передрузей, гарантий-перегарантий… Теперь только одно: немедленно продавать дом, заметать следы и подальше, подальше отсюда!