Литмир - Электронная Библиотека

Жил Николай с матерью и отцом, милыми добрыми людьми. Я любил бывать у них, смотреть, как дядя Иван, отец Николая, ловко и проворно сучил дратву, нарезал остро пахнущие смолой мелкие сосновые гвоздики для сапожного дела, подшивал валенки, прилаживал набойки на старую разношенную кожаную обувь. Тетя Нюра, маленькая, сухонькая, уже в годах, женщина, суетилась тут же, у огромной русской печи, непрестанно рассказывала сельские новости, услышанные на сепараторном пункте, своеобразном сельском бабьем штабе, варила, жарила. Время было голодное, но Николаева мать умудрялась каждый раз сготовить что-либо вкусное из картошки, тыквы, сухих плодов дикого чилима и корневищ чакана. Меня всегда поражала ее подвижность, доходившая до суетливости. Она, как мне казалось, видела свое призвание в занятии домашним хозяйством, пыталась во всем угодить мужу и сыну.

— Иван Петрович, — певучим ласковым голосом спрашивала она мужа, — тебе что на обед — рыбу пожарить или кашу чилимную? А тебе, сынок?

— Надоел чилим-то, — неохотно отзывался Николай. — Ты, мам, помои выплесни на зады.

Мы уже знали: Николай сейчас возьмет ружье и будет стоять у щелки в заборе, когда на всякие кухонные отбросы слетятся прожорливые вороны и, выждав удобный момент, выстрелит в стайку. После этого он приносил с десяток птиц, бросал у ног матери и просил:

— Свари, мам. Мяса хочу.

Тети Нюра поначалу сердилась на Николая, отказывалась исполнить его просьбу, но понимала, что пустые щи да каша из чилима недостаточно питательны для сильного крупного организма. Да и Николай резонно недоумевал:

— Грачей едят, а ворон отчего нельзя? Вари, мам. Что летуче, то и едуче.

Раз я застал Николая за занятием не совсем пристойным и возмутился:

— Разве можно чужие письма читать?

Он нисколько не смутился. Лишь приложил указательный палец к губам: молчи, мол. Свернув солдатский треугольник, сказал тихо:

— Не шуми, мама услышит. Садись ближе, че скажу.

Дело было летом, в тесной глинобитной мазанке, где хранилась у Зайцевых всякая хозяйственная утварь — лопаты и вилы, связка сетей, кадушки дли засола капусты и другие необходимые в деревенской жизни предметы.

— Ты помнишь Жумбая, летчика?

Как же я мог не помнить знаменитого Жумбая, первого летчика из нашего села! За год до начала войны село наше было взбудоражено невиданным событием: за бугром на равнине приземлился первый настоящий самолет. И управлял им не кто иной, а сам Жумбай. Когда ребятня оравистой толпой окружила самолет, Жумбай уже вылез из кабины и, стоя на глинистой земле, раскосо широко улыбался. И из села впритруску спешила к нему старая сухонькая казашка — мать Жумбая.

Не знаю, где работал Жумбай, кто разрешил ему посадить свой самолет у неотмеченного на картах селенья, но Жумбай прилетел, чтоб навестить свою мать, о чем-то ласково говорил с ней тут же, возле самолета, и улетел вскоре, даже не заходя в родной дом. После того случая каждый самолет, пролетавший над нами, мы принимали за тот, на котором летал Жумбай, приветливо махали ему вслед.

Николай меж тем говорил:

— Жумбай месяца два уже ничего не пишет. А тут — письмо его матери. Гляжу, почерк незнакомый. Вот и вскрыл конверт. Товарищи Жумбая пишут, что с ночного задания не вернулся. И ничего о нем не известно. Но надеются, что найдется Жумбай, потому как парень он геройский… А ты говоришь, чужие письма нельзя читать. Будто без тебя не знаю. Только Жумбаевой матери сразу вот так не отдашь. Надо что-то придумать. Я же ее все время успокаивал, мол, почта военная или теряется или задерживается. А тут вон как. Или вот на днях тоже…

Милый Николай! В ту мальчишескую пору я не до конца понимал его чуткую душу, его боязнь сделать людям больно, желание смягчить смертельные удары судьбы. Кто-кто, а Николай понимал, каково матери солдата, ежели нет от него вестей: трое старших братьев Зайцевых — Александр (до войны он работал председателем колхоза и ушел на фронт с этой должности), Яков и Василий воевали с фашистами. И только от одного, кажется Василия, приходили короткие, нацарапанные в перерывах меж боями солдатские письма-треугольники. Об Александре и Якове Зайцевы ничегошеньки не ведали.

Таким был Николай — мой лучший друг тех далеких лет. Как сейчас помню его ласковую улыбку, мягкий голос, он заботился обо мне, как о своем меньшом братишке.

В начале каникул он спросил!

— Чего будешь делать летом?

Я неопределенно пожал плечами.

— Ребята крыс бьют, неплохо зарабатывают.

В тот год, то ли в предчувствии голода, то ли по иным другим причинам, окрестности села были наводнены полчищами крыс. Бессчетными стаями, спасаясь от обильного и затянувшегося наводнения, они копошились на деревьях, на кустах белолоса, на пнях, торчащих из воды, камышовых завалах, сорных наносах. Сельские пацаны организовали настоящий промысел: заготавливали шкурки, сушили их, гвоздиками расправив на чем попало — на досках, ящиках, тесовых заборах, стенах избяных срубов.

Мы сделали пики (деревянный стержень с остро наточенным гвоздиком на конце) и в свободные для Николая дни на плоскодонке отправлялись на промысел. Через неделю у нас накопилось несколько сот шкурок. А еще через неделю отправились на лодке в Марфино, сдали добычу на пушную базу и сказочно (конечно, по тем трудным временам) разбогатевшими вернулись домой.

Воды вокруг было — море разливанное: пешим ходом или верхом на коне и шагу из села не ступить. Мы добирались до Марфина на лодке-плоскодонке. И опять же — по старой дороге, потому как Конная в половодье становится неуемной и против воды лодку и версту не прогонишь — обезручишься. А по стоячим полоям ехать на лодке любо-дорого: вокруг зеленья́ непроглядные, и дорога средь них петляет из села и до села. Наработался шестом, притомился — не беда, передохнуть можно, выкупаться в прогретом солнцем мелководье и снова в путь.

Зато обратно по Конной — одно сплошное удовольствие: успевай только веслами подправлять лодчонку.

Всякое у меня связано со старой дорогой — и доброе и худое. Последнего, пожалуй, больше, но было, было и светлого немало, и оно с годами побарывает плохое, высвечивая память образами близких людей, событиями, которые не забыть мне до последнего своего часа.

Рассказывал я, как однажды бежал в страхе зимней ночью от волчьей стаи почти половину пути. Но было и другое. От радости, неожиданно привалившей, весь двенадцатикилометровый путь я одолел одним махом, вскачь, без передышки.

Был май сорок пятого. Ожидание скорой победы, последние дни занятий в школе, весна — все это рождало в душе небывалый праздник. Мы ходили одурманенные счастьем. И вот однажды меня разбудила бабка, у которой я жил на квартире.

— Вставай, война-то кончилась.

Невероятно! Ждали же со дня на день, и все равно будто гром грянул! Я выбежал на улицу, залитую солнцем и толпой. Все обнимались, плакали, кто-то причитал о погибшем — жутко и празднично. На веранду клуба поднимался сияющий военком, а с ним какие-то мужчины и женщины — видимо, районное начальство. Никого из них мы не знали, для нас, ребятишек, главным был военком — покалеченный войной, уже в годах, с орденами. Он что-то говорил недолго, потом истошно крикнул:

— Победа, товарищи! — И сошел в толпу: губы его сводило судорогой, а лицо было мокро от слез.

Я впервые видел, чтоб плакал военный человек. Эти обильные мужские слезы сорвали меня с места, и я кинулся на околицу, к дороге, и бежал и торопил себя: скорей, скорей… Дорога во многих низинах была перелита, но я не ощущал холода снеговой воды, брел, сняв с себя брюки и парусиновые полуботинки, выбредал на сухое и опять бежал до следующего разлива…

Мне не поверили, даже отец, который в то время исполнял обязанности председателя сельсовета. Телефон в село еще не провели, а потому, чтоб удостовериться, послали конного нарочного. И пока тот скакал туда и обратно, в три тесные комнатушки сельсовета набилось множество мужиков и баб, и, не тая слез, наперебой говорили, говорили, говорили…

79
{"b":"591640","o":1}