— А Шура молодец! На ее месте я бы точно так же. Разве эдак можно с женой?
Афанасия в жар бросило от ее слов: столько лет минуло, казалось бы, их тайна давно похоронена. Ведь кроме Афанасия, Шуры да кума Панкрата, никто не знал ту историю. Знают, оказывается. Панкрат разболтал, не иначе, подумал Афанасий.
К Натуське он с той поры не приходил. Навсегда отвратила от себя мужика нечаянно сказанными словами. Эту истину Натуська поняла позже. Поначалу же старалась заманить его к себе, не раз на хутор впотьмах наведывалась, уговаривала помириться. Не впустую же говорят: муж с женой бранятся, да в одну кровать ложатся.
Но Афанасий был характера крутого, неумолимого. И Натуська поняла вскорости, что старания ее и женские хитрости тут не помогут.
И прежде, по трезвом размышлении, Афанасий не раз укорял себя за Шуру, теперь же, когда понял, что шило вылезло из мешка, что в селе знают о той пакостной истории, какую он учинил с женой, и совсем не по себе стало мужику.
В тот год и случилось несчастье с Володькой. Афанасий чуть ли не целый день простоял у изголовья цинкового гроба, перебирая в памяти все, что сохранилось в ней о Володьке со дня появления его на свет и до нынешнего смертного часа. Никто Афанасия не тревожил, Шура будто не замечала. Возможно, так оно и было, — до него ли, когда вся ее радость и смысл жизни оборвались со смертью сына.
Спустя неделю Афанасий пришел к Шуре. Выговорил с трудом:
— Ты, Лександра, того… На-ко вот, возьми… — Он положил на край кухонного стола маленькую стопочку новеньких пятерок (только что с книжки снял). — Не посторонний я для Володьки-то.
Хотелось Афанасию немного побыть возле Шуры, но он опасался, что она начнет возражать и вернет деньги, а потому и не стал медлить, торопливо, путаясь ногами в половиках, вышел. По дороге к себе на хутор он порадовался, что удачливо справился с нелегким делом, коль сумел убедить Шуру.
Радованье, однако, оказалось преждевременным: в тот же день Шура вернула деньги со знакомым пареньком.
И тогда он решил, что закажет в области Володьке памятник. Тут уж никто ему не сможет запретить. Привезет и поставит памятник из дикого камня, вместо железного креста с замысловатыми сплетениями несуразных цветов и ветвей. Денег у Афанасия на книжке не шибко много, всего шесть сотен. Но ничего, хватит, чтоб уходить могилку.
От такого решения и, главное, от того, что Шура не сможет запретить ему исполнить последний родительский долг, Афанасий взбодрился и порадовался за самого себя.
…С той поры минуло десять с небольшим лет. И надпись на диком камне давным-давно потускнела, а металлическая изгородь не раз подправлялась, перекрашивалась.
Афанасий, как и прежде, извозничает, живет бобылем. И всего-то окроме него на заимке единственная живая душа — меринок Сивый — постаревший, с ревматическими узлами на негнущихся ногах. Да вот еще увязался кобелек лопоухий…
3
Гость приехал на зорьке, когда Афанасий хороводился с Трезвым. Умостившись на рундуке, старик подозвал к себе кобелька, тот доверчиво ткнулся рыластой головой в колени и затих. Тогда Афанасий накрутил на палец тощий клок шерсти на шее и, изловчившись, коротко рванул от себя. Трезвый дернулся, но позы не переменил, остался у стариковых ног.
— Во, теперь не сбежишь, — довольно проворчал старик, — ты, конешна, тварь и многова не смыслишь. А примета, между протчим, очень даже верная. Теперь ты совсем хуторской мужичок.
Мимо заимки гуртом прошли на ферму женщины-доярки, меж них была и Шура. Поравнявшись с избой, они привычно и вразнобой поздоровались с Афанасием. Старик тоже, как и всегда, низко склонив голову, ответил:
— Здравствуйте, бабоньки. Бог вам в помощь…
Только Шура кивнула еле приметно и после своих товарок.
Ниже хутора переправа — лодка без паромщика. Доярки каждый раз на той бударке переправляются, за реку, на ферму, и обратно.
День был субботний. Предстоял двухдневный отдых. Еще с вечера старик хребтиной спутал Сивому передние ноги и отпустил на все четыре стороны. Сивый далеко от хутора не забредал, пасся обычно на сырой луговине за ветловым редколесьем.
Афанасий поглаживал шершавой ладонью собачью спину, а сам косился на низкодол, где, старчески уронив к травам голову, дремал меринок, когда-то неутомимый в упряжке и драчливый в конячьем косяке. Был конь, что и говорить, да изъездился. Уходили Сивку крутые горки. Он и до сегодня тужится, а везет. Долго, однако, не продержится, нет…
Мысли Афанасия прервал автомобильный гуд: к хуторку, пыля, катил голубенький «Запорожец».
Старик ладонью заслонил глаза от солнца и всмотрелся. Тихая улыбка завладела его небритым, до самых глаз в пепельной щетине лицом: близкий гость, свой, запечный.
— Иди, Трезвый, не до тебя нонче. Федор Абрамыч вон лопотит. И слава богу, кажись, один, без бабья.
Не любил Афанасий оравистую женскую компанию, которую иногда прихватывал с собой Федор Абрамыч. И не место жалко — мало ли его на заимке. Галдят, колготятся, ахают, — бабы, они и есть бабы. Будто не на хутор попали, а, по малой мере, на Луну. После них неделю, если не больше, птица за версту заимку облетает, а щука в кундраках хоронится.
Федор Абрамыч — мужик степенный, слова пустого не роняет, все путем. Мужик он житный, не какой-нибудь там интеллигентик-коммунальник — своим хозяйством живет. Сад содержит. Машину заимел. Куцая машинешка, каракатица обличием, а все же свои четыре колеса. В любой момент сел — и рули, куда душа пожелает.
Афанасий тяжело, с хрустом в суставах, сполз с рундука и заковылял к яру. Здесь, под беспокойным светлолистым тополем, Федор Абрамыч завсегда ставит машину: и солнце не печет, и на виду всей заимки.
А вскоре они сплывали по воде на утлой, тупоносой плоскодонке, чем-то напоминающей своей неуклюжестью автомашину на яру под тополем. Афанасий терпеть не мог вонючих бензиновых моторчиков, да и надобности в них не ощущал. Река спокойная, без ямин и перекатистых суводей. Не спеша, толкаясь таловым шестом, куда хочешь доберешься.
Старик с кормы легонько упирается шестом о хрусткое в ракушках дно, управляет лодкой, а Федор Абрамыч налаживает спиннинг. Перед ним на мостках жестяная коробка из-под леденцов, а в ней каких только ловецких причиндалов нет: и крючки, и грузила, и колечки, и карабинчики, и якорьки… А блесны — одна другой нарядней: и в виде рыбок, и на манер червей, и лягушата игрушечные, и рыбки золотые. Даже серая мышь есть. Когда Федор Абрамыч тянет жилку из воды, она, эта самая мышь искусственная, плывет по воде будто всамделишная. Не то что сому неразумному, а и человеку обман непросто обнаружить.
Смотрел Афанасий на всю эту хитро изобретенную чепуху со снисходительной усмешкой: зачем человек тратит и время свое и способности на бирюльки, если проще крючок припаять к куску жести от консервной банки. Или денежку медную расплющить. С дедов так ведется. И дешево и сердито.
Будь кто другой, Афанасий высказал бы мысли вслух, но Федору Абрамычу не мог, потому как чувствовал себя обязанным перед ним. Это чувство обязанности и глубокой признательности зародилось в давние времена, когда русоволосый старшина Федя Лузгин со своими бойцами спас Афанасия от верной смерти.
Случилось это на одном из лесных смоленских хуторов, где раненого Афанасия схватили полицаи и после недолгого допроса и мордобоя вывели из хаты, чтоб тут же за изгородью прикончить.
После войны Афанасий с превеликим трудом разыскал старшину Лузгина и пригласил погостевать. Федор Абрамыч оказался человеком отзывчивым и… неженатым. Погостил с недельку у Афанасия, а перед самым отъездом домой познакомился в районном городке с фельдшерицей и пообещал вскорости оставить свои пермские леса.
Приехал, женился. Двух дочек вырастил и замуж отдал.
Вон откуда дружба двух мужиков!
Надо же было так случиться, что почти в одно и то же время с Афанасием пришел работать в рыбкооп и Федор Абрамыч. Поначалу ведал кадрами, а три или четыре года спустя стал председателем.