Захватив с комля и с вершины каменно-тяжёлый ствол, они, громко и в лад крякнув, закидывали его на плечи и несли, провожаемые завистливо-одобрительными взглядами...
К Гаевскому подошёл Краумзгольд и без всякой начальственности, почти кротко, хотя и своим обычным бесцветным голосом и с тем же акцентом, попросил его пойти присмотреть за работами в центре северного бастиона, обращённого к горам. Там взвод пластунов, под командой лекаря Самовича, исправлял осыпавшийся бруствер и углублял ров.
Гаевский вздрогнул и порозовел, ощутив мгновенную необъяснимую жалость, чуть ли не нежность к этому белёсому скучному человеку, который в свои двадцать семь лет был точь-в-точь как сорокалетний бобыль, ничего уже не ждущий от жизни. Через несколько дней он, может быть, умрёт, так и не припомнив перед смертью ни одного светлого мига...
И хотя Гаевский только что сердито возмущался равнодушием «этого немчуры», который ни слова не возразил поручику Безносову, когда тот, будто нарочно, отделил от роты беспомощного Самовича, ему вдруг захотелось сказать Краумзгольду что-нибудь хорошее, идущее от души. Но, подавив в себе это желание, он молча откозырял и пошёл на северный бастион. По пути, машинально перепрыгивая через брёвна и фашины, вокруг которых суетились пластуны и навагинцы, Гаевский растроганно думал о том, что Краумзгольд дал ему это поручение только затем, чтобы иметь предлог заговорить с ним...
На полукруглой глинистой площадке, обнесённой невысокой стеной из сырцового кирпича, двое или трое артиллеристов чистили орудие. За стеной, на валу, стоял лекарь Самович, глядя вниз, в ров, где работали пластуны. Гаевский поднялся на площадку, прошёл боком мимо артиллеристов, едва не опрокинув ведро со щёлочью, и через орудийную амбразуру вылез к Самовичу.
— А! Это вы? Здравствуйте! — некстати сказал Самович, уже много раз в течение дня видевшийся с Гаевским.
Глаза у него были потухшие, плечи под узкими чиновничьими погонами обвисли.
«И этот же... и этот умрёт», — снова ощутив ту же острую жалость, подумал Гаевский и нарочито буднично и грубовато спросил:
— Ну, как тут у вас?
И, не слушая, что скажет Самович, взглянул вниз. Стоя в воде — прямо в сапогах, чтобы не простудиться, — пластуны обрывали лопатами берег рва, обмелевшего, несмотря на частые сильные дожди. Обрытую землю вычерпывали вёдрами и выплёскивали к подножию вала, у самой воды. Чуть пониже гребня, стоя на корточках, несколько пластунов забивали в доски длинные толстые гвозди — делали «ежи» — и тоже укладывали их у подножия вала, против тех мест, где ров особенно мелок. И вал, и ров, и эти доски с гвоздями не могли создать серьёзного препятствия в случае штурма и казались Гаевскому безобидными принадлежностями мальчишеской игры. Он вздохнул и покачал головой.
— Ведь это всё-таки кое-что да значит — как вы считаете? — спросил Самович, не заметивший или не понявший этого жеста.
— Ну конечно же! — преувеличенно бодро ответил Гаевский, желая его успокоить, и, ещё раз взглянув на копошившихся во рву пластунов, подумал: «И они тоже...»
Гаевский вернулся на площадку, где артиллеристы всё ещё чистили орудие, и по висячему тесовому настилу, уложенному на высокие бревенчатые опоры, пошёл посмотреть, окончена ли расчистка ружейных бойниц в стене и в турах. На этом фасе, от орудийной площадки до западного бастиона, обращённого к Вулану, работало отделение того же взвода под командованием урядника Загайного.
Всё, что можно было сделать, пластуны сделали: осевший бруствер был поднят; выпавшие из стены кирпичи поставлены на место и вмазаны раствором; бойницы, в просветах которых ещё утром колыхались по-весеннему бледные, не успевшие набрать силы стебли бурьяна, расчищены. Раздумывая, что можно было сделать ещё, Гаевский взглянул себе под ноги, на настил, где, как ему помнилось, были проделаны бойницы для стрельбы по противнику, уже проникшему в укрепление. Все они, кроме одной, были заложены досками, прибитыми к настилу. Удивлённый Гаевский спросил, зачем это.
— А мы, ваше благородие, когда несём здесь караул, за нуждой по одному ходим, — обидчиво ответил Загайный, которому в вопросе офицера смутно мерещился подвох.
— Хвала и честь вам за это, — через силу улыбнувшись, сказал Гаевский. — Но только это не то, что вы думаете, а тоже бойницы...
Он приказал отодрать доски, стал на колени у одной из бойниц, высунул в неё черенок лопаты и, сделав вид, будто стреляет в кого-то, находящегося под настилом, звонко прищёлкнул языком.
— Вишь, как оно ловко! — виновато вздохнув, сказал Загайный. — А нам-то и невдомёк... И их благородие никаких замечаниев не сказали. Известное дело — лекари оне-с...
16
Вечером двадцать первого марта, в четверг, на четвёртой неделе Великого поста, Гаевский заступил дежурным по гарнизону, сменив своего однополчанина, подпрапорщика Корецкого. Мало сказать, что дежурство ему предстояло трудное — оно могло быть и последним в его жизни: ночью этого дня, по словам лазутчика, приходившего к коменданту неделю тому назад, черкесы собирались штурмовать укрепление. Но Гаевский, рассудком хотя и допускавший, что его могут убить, не представлял себе наглядно своей смерти, сколько ни старался, и поэтому настоящего страха перед нею не ощущал.
Было ещё светло, когда новый караул, возглавляемый взводным унтер-офицером из разжалованных Ордынским, занял посты, и Гаевский вместе с Ордынским обошли всё укрепление, кроме отделённой завалом южной куртины, и, поднимаясь в каждый тур, терпеливо и строго наказывали часовым смотреть и слушать вокруг особенно внимательно, чтобы вовремя поймать момент приближения противника и предупредить гарнизон.
Лазутчик, правда, обещал коменданту разложить в трёх местах костры, как только черкесы окажутся в пределах видимости из форта, но Ликоне очень-то полагался на его обещание и приказал выгнать за вал сторожевых собак, чтобы хоть этим смягчить внезапность нападения, если костры не появятся. Собак выгнали ещё засветло, при смене наряда, но они никуда не ушли, а тревожно и суетливо рыскали под самыми стенами укрепления и, когда замечали на валу человеческую фигуру, садились на хвосты и, подняв короткие, густо заросшие морды, беспомощно визгливым, нестройным хором начинали лаять, просясь назад.
Вот уже неделю в форте все спали не раздеваясь, в полной амуниции. Люди устали, сделались раздражительны и даже в строю откровенно и свирепо чесались. Баня, вытопленная два дня назад по приказанию коменданта, почти не отразилась на их настроении. Гаевский, которому из-за недостатка в офицерах пришлось дежурить и тогда, опоздал и мылся не с офицерами и даже не со своими солдатами, тенгинцами, а с навагинцами. В полутёмной угарной землянке с закопчёнными бревенчатыми стенами, сидя на скользкой лавке рядом с ушатом плохо нагретой, пахнущей илом воды, Гаевский услышал разговор двух солдат.
— Вот мы всё ждём штурму от татарвы, — заговорил один, — а, может, её, штурмы-то, и не будет. Ить приехали же морячки пароходом и выручили головинцев... — Ему долго никто не отвечал; в липком тумане тихо, будто призраки, двигались серые тени, плескалась вода, изредка обо что-то тупо ударялись ушаты.
— А ты на вал-то выходил эти дни? — вдруг спросил глухо прозвучавший из тумана голос. — Видел, как «Боря»-то на море играет?..
Первый солдат не ответил.
— Ну то-то же! — с мрачным удовольствием сказал второй. — А то — морячки, морячки! Нам теперь ни один чёрт не помогнёт, все тут загинем...
На этом разговор окончился, и Гаевский в него не вмешался...
Сейчас, вернувшись на гауптвахту и расставшись с Ордынским, Гаевский прошёл к себе в «дежурку» и велел прикомандированному в его распоряжение горнисту зажечь олеиновую коптилку, подвешенную к низкому потолку. Засветив лампу, от которой сразу же потянуло жаркой вонью, и незаметно вытерев руки о полу шинели, горнист попросил отпустить его в комнату, где помешался караул, «погуторить с земляками».