— Иди, — с облегчением сказал Гаевский, которому хотелось побыть в одиночестве. — Если понадобишься, я позову...
Расстегнув шинель, он вынул из внутреннего кармана петербургский журнал, очередь на который дошла до него только сегодня, и присел к столу. Журнал был уже не новый, вышедший несколько месяцев назад, но здесь, на Кавказе, да ещё в отдалённой крепости, он был самой свежей новинкой. Главное же было то, что в нём печаталась повесть входившего в славу сочинителя Лермонтова под названием «Фаталист». Гаевский, гордившийся перед сослуживцами тем, что окончил ту же самую Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров, откуда вышел и Лермонтов, знал наизусть всё, что Лермонтов написал ещё в школе, и с жадностью выискивал и читал написанное им позднее. От «Бэлы» — первое, что написал Лермонтов в прозе, — Гаевский неделю ходил как пьяный, а «Фаталист» был её продолжением.
Но, прочтя первую страницу, Гаевский с досадой обнаружил, что ему приходилось делать над собой усилие: ожидание предстоящего боя, несколько преувеличенное сознание своей ответственности за судьбу крепости, просто обрывки будничных впечатлений мешали ему сосредоточиться. Однако мало-помалу чтение захватило его и он отрешился и от своей тревоги, и от окружавшей его убогой обстановки...
Поначалу, впрочем, в повести и не было ничего, что могло как-то поразить воображение: герои живут такой же жизнью, какой жил сам Гаевский и его сослуживцы, так же собираются по вечерам у кого-нибудь из старших офицеров, ведут такие же разговоры, так же пьют и играют в карты.
Но вот прапорщик Печорин и поручик Вулич, соскучившись этой обыденностью, начинают свою дерзкую игру со смертью: их странный спор о предопределении, азартным игрецким жестом подброшенная вверх карта, заряженный пистолет, щёлкающий в тишине курком у виска Вулича, — всё это было сладостно-жутко и неодолимо влекуще.
«...Я замечал, и многие старые воины подтверждали моё замечание, что часто на лице человека, который должен умереть через несколько часов, есть какой-то странный отпечаток неизбежной судьбы, так что привычным глазам трудно ошибиться...»
Дойдя до этого места, Гаевский вздрогнул, поражённый мистическим смыслом этих простых и страшных слов, и ещё два или три раза перечитал их, шепча про себя. Он вспомнил, что «странный отпечаток», увиденный Печориным на лице Вулича, он сам, Гаевский, поймал на лицах Краумзгольда, Самовича, солдат и казаков в тот день, когда крепость готовили к обороне.
Гаевский лёг грудью на стол и медленно приблизил лицо к тревожно черневшему низенькому окну, с тайным страхом пытаясь разглядеть собственные черты. Но стёкла отражали только контуры лица.
«Пустяки, — бодрясь, подумал он, — сегодня я вообще ни у кого этого не заметил. Наверное, всё это вздор...»
Но на той странице, где предсказание Печорина сбывается и казак убивает Вулича, у Гаевского невольно сжалось сердце, и он даже захлопнул и отодвинул от себя журнал...
Всё, что говорил и делал Печорин, вызывало у Гаевского восхищение и желание подражать ему. Не верилось, что Печорина на самом деле не существовало, что его просто выдумал сочинитель. Казалось, стоило только выехать из опостылевшей крепостцы, любым способом выбраться на главные кавказские пути — на Военно-Грузинскую дорогу, например, — и обязательно встретишь живого Печорина, как дважды за короткий промежуток времени встретил Гаевский самого Лермонтова.
Гаевский ещё раз мельком взглянул на чёрные стёкла окна и, отведя взгляд, стал припоминать подробности своих встреч с сочинителем Лермонтовым, о которых любил рассказывать сослуживцам, только слегка и почти незаметно для себя самого видоизменяя то, что было в действительности.
Ещё юнкером, но уже накануне производства, во время двусторонних лагерных учений под Красным Селом, Гаевский, вызвавшись охотником, участвовал в рекогносцировке дороги вместе с фельдфебелем своей роты и был застигнут конным разъездом «противника». Конники, царскосельские гусары, гулко топоча и поднимая горько пахнущую, розовую от закатных лучей пыль, внезапно окружили юнкеров и, обезоружив, шагом конвоировали их в своё расположение. Начальник разъезда, смуглолицый офицер в фуражке с красным верхом и с длинной папиросой в зубах, по-домашнему расслабившись в седле, ехал сзади.
Гаевский, идя рядом с фельдфебелем, шёпотом уговаривал его бежать от гусар, стараясь убедить тем, что за пребывание в «плену» их в школе поднимут на смех. Фельдфебель всё не соглашался, но когда дорога пошла среди густых зарослей ольшаника, сам сжал пальцы Гаевского, подавая сигнал к бегству. Нырнув под опущенные пики гусар, Гаевский и фельдфебель, с треском подминая под себя кусты, бросились в чащу — один направо, другой налево от дороги. «Стой, барин! Стой, конём затопчу!» — кричал за спиной Гаевского гусар, и уже шумно дышал его конь. Захлёбываясь от ветра и от волнения, Гаевский резко шарахнулся в сторону и забежал за толстый ствол старой ольхи. Почти сразу же от дороги донёсся голос офицера: «Вернись, Полтавец! Они сами придут за ружьями!» Голос был сильный, полнокровный, мягко рокочущий, и Гаевскому показалось, что офицер смеялся.
Гусар, развернув коня и сделав круг по болотистому, поросшему бледной жёсткой травой лужку, исчез в кустах, Гаевский, только теперь подумав о ружье, медленно и пристыженно вернулся на дорогу; вернулся и фельдфебель, которому, свесившись с седла, помог перепрыгнуть через канаву преследовавший его гусар. Офицер, насмешливо пыхнув папиросой, молча тронул коня.
Гаевский и фельдфебель целые сутки проскучали в пустом сенном сарае в какой-то чухонской деревушке, пока за ними, с нагоняем, не приехал ротный. Но тогда Гаевский так и не узнал, что взявший их «в плен» офицер был Лермонтов.
Однако Гаевский всё-таки познакомился с Лермонтовым, и сейчас, настроившись на фаталистический лад, он вдруг подумал, что судьбе зачем-то нужно было это знакомство, а зачем именно — должно открыться позднее.
Прошлым летом Гаевский проводил свой первый офицерский отпуск в Петербурге, у дяди, служившего по цензурному ведомству. Однажды, узнав, что дядя по каким-то делам едет в редакцию «Отечественных записок», Гаевский попросил дядю взять с собой и его. В том, что, войдя в редакцию самого модного столичного журнала, он сразу же увидит всех мало-мальски известных сочинителей, Гаевский не сомневался. Он только боялся, что может почему-либо не увидеть Лермонтова, а его-то Гаевскому и хотелось увидеть больше всех.
В первой комнате, куда они вошли, за широким, низким столом, сплошь заваленным бумагами, сидел хмурый и жёлтый лицом господин с серыми бровями и серокурчавой головой. Встав из-за стола, он почтительно, но с достоинством приветствовал дядю и важно кивнул Гаевскому. Потом он сказал, что, хотя принципал и не велел никого принимать, на дядю этот запрет конечно же не распространяется. Дядя польщённо что-то пробормотал и исчез за высокой дверью редакторского кабинета, сделав Гаевскому знак дожидаться.
Досадуя и на дядю, и на курчавого господина, и на непоседливых сочинителей, бог знает где обретавшихся, Гаевский подошёл к окну, скучливо и чуть завистливо уставившись на медленно плывущую за стёклами нарядную толпу и на вереницы экипажей, ходко и независимо кативших вдоль широкого Невского.
Прошло довольно много времени, когда Гаевский услышал приближавшиеся к двери шаги в редакторском кабинете, потом дверь заскрипела, и появился дядя, за ним вышел смуглый и темноглазый гвардейский офицер в щегольском вицмундире, за офицером — сухощавый белокурый штатский франт лет тридцати с небольшим.
«Павел Иванович прав, — жёстко сказал белокурый франт, продолжая, видимо, начатый разговор. — Этих господ нужно редактировать как Сидоровых коз...» Офицер неудержимо расхохотался, и, внимательно взглянув на него, Гаевский впервые с любопытством заметил, что среди его гладко зачёсанных ореховых волос как-то странно и по-детски трогательно выделяется светлый клок надо лбом. Мягко рокочущий смех офицера показался знакомым, но откуда — на память не приходило. Гаевский всё ещё в нерешительности стоял у окна. Дядя подозвал его. «Позвольте, господа, представить вам моего племянника, — сказал он, — кавказский герой, без пяти минут Паскевич». Гаевский бросил на дядю укоризненный взгляд и покраснел. Франт равнодушно-любезно подал Гаевскому бледную руку и назвал себя. Это и был главный редактор «Отечественных записок» Краевский.