Кровь жертв, текущая сверху, не может затеряться в обычных сточных канавах, она не должна, смешавшись с обычными человеческими выделениями — уриной, потом, спермой, плевками или экскрементами, — снова вернуться в изначальные морские воды. И под храмом Эмесы имеется система специальных труб, где человеческая кровь соединяется с плазмой животных.
Через эти трубы, по огненному змеевику, витки которого сужаются, уходя в глубину, кровь жертвенных существ после обязательных ритуалов достигает священных уголков земли, соприкасается с первичными геологическими пластами, с застывшим содроганием хаоса. Эта чистая кровь, эта кровь, облегченная и разжиженная с помощью ритуалов и возвращенная повелителю преисподней, окропляет грозных богов Эреба, дыхание которых окончательно ее очищает.
Следовательно, весь храм — от вершины фаллоса до последнего витка своих солнечных труб, с протуберанцами ниш, фонтанов, барельефов и вибрирующих камней, воткнутых в стены, словно гвозди, — представляет собой единое целое, заключенное в огромный круг, который соответствует конвульсирующему кругу неба.
Именно здесь, в центре этого иллюзорного круга, словно в ожившей точке паутины в тот момент, когда ее тянет паук, находится комната с фильтром, похожим на опрокинутый треугольник. И вогнутая вершина фильтра соответствует головке фаллоса, стоящего наверху.
В эту закрытую со всех сторон камеру опускают только одного великого жреца, опускают на веревке, словно ведро в глубину колодца.
Его спускают туда один раз в год, в полночь, сопровождая это действие странными ритуалами, в которых важную роль играет мужской член.
По краям этого треугольника имелось что-то вроде круговой дорожки, огороженной толстыми перилами.
И на эту дорожку выходили другие камеры, лишенные дневного света, где в течение семи дней, в период, соответствующий Греческим или Римским Сатурналиям, совершалась жесточайшая бойня.
Теперь я снова возвращаюсь к Гелиогабалу, который в настоящий момент еще юн и забавляется. Время от времени его обряжают. Его ставят на ступени храма, ему велят совершать ритуалы, которые его рассудок не понимает.
Он совершает богослужение с шестьюстами амулетами, которые образуют несколько зон на его теле. Он кружится вокруг алтарей, посвященных богам и богиням; он проникается ритмами, пением и многочисленными представлениями, и наступает день, когда все это собирается вместе, когда кровь солнца, точно роса, поднимается в его голову, и каждая капля солнечной росы становится энергией и идеей.
Легко сказать, что именно Юлия Мэса, мышка или сера, провела всю интригу, чтобы посадить Гелиогабала на трон Римских цезарей. Все те, что преуспели в жизни и заставили говорить о себе, добились своего потому, что сами представляли собой что-то; а те, которые, подобно Гелиогабалу, были вознесены, чтобы помешать Истории, обладали качествами, которые могли бы изменить ее ход, если бы обстоятельства им благоприятствовали.
Юлия Мэса имеет то преимущество перед Юлией Домной, своей сестрой, что она никогда ничего не искала для себя самой, никогда не смешивала ни Римскую империю, ни солнечное царство Бассианов со своей маленькой личностью, что она сумела обезличиться[64].
Отосланная Макрином в Эмесу, она перевозит туда и имперскую казну, собранную Юлией Домной, и сокровищницу сирийского жречества, которая покрывалась плесенью где-то в Антиохе; все это она закрывает в ограде храма, считающегося неприкосновенным и священным.
Мышка, она выполняет свою мышиную работу, без остановки вертится в кругу разнообразных забот: она увеличивает, она подпитывает снизу славу Гелиогабала; она ее подпитывает со всех сторон, не гнушаясь никакими средствами.
На пьедестале, который она подставляет под священную статую юного принца, красота Гелиогабала играет свою роль, равно как его изумительный ум и раннее развитие.
Гелиогабал рано обрел ощущение единства, целостности, которое является основанием всех мифов и всех имен; и его решение назваться Элагабалом, и неистовое упорство, с которым он заставил себя забыть свою семью и свое имя и идентифицироваться с богом, который их защищает, — вот первое доказательство его магического, необычайного монотеизма, который становится не только словом, но и действием.
Этот монотеизм он вводил затем во все свои дела. И именно этот монотеизм, это единение со всем и вся, препятствующее капризам и множественности вещей, я и называю анархией.
Если чувствуешь глубинное единство всего, ты ощущаешь и анархию, а также силу, необходимую для того, чтобы сократить различия между вещами и привести их к единству. Тот, кто чувствует единство, ощущает и множественность вещей, эту пыль внешних аспектов, через которую следует пройти, чтобы сократить их и разрушить.
И Гелиогабал, придя к власти, оказался на самом лучшем месте, чтобы сократить человеческую множественность и привести ее через кровь, жестокость и войну к чувству единения.
II
ВОЙНА МИРОВОЗЗРЕНИЙ
Если взглянуть на сегодняшнюю Сирию с ее горами, морем, рекой, городами и звуками, создается впечатление, что здесь недостает чего-то главного; как недостает кишащего и полного жизнью гноя в нарыве, который вскрыт и очищен. Что-то ужасное, избыточное, грубое и, если угодно, мерзкое, покинуло вдруг, резко, как воздух из лопнувшего воздушного шара, как грохочущий «Фиат»[65] Бога, выбрасывающий свои вихри, как спираль пара, что рассеивается в лучах предательского солнца, — так это нечто покинуло небесную сферу и гнилые стены городов.
Там, где в момент смерти, религия Ichtus[66], коварной Рыбы, обозначает крестами свой путь по виновным частям тела, религия Элагабала превозносит опасную активность мрачного репродуктивного органа.
Между криком галла, который оскопляет себя и бежит в город, потрясая своим твердо и решительно отрезанным членом, и подвыванием оракула, голосящего на берегу священных живорыбных садков, рождается гармония, околдовывающая и торжественная, основанная на мистике. Это не согласованность звуков, но ошеломляющее согласие вещей, которое демонстрирует, что в Сирии, незадолго до появления Гелиогабала и в течение нескольких веков после него, еще до того, как труп римского императора Валериана[67], окрашенный в красный цвет, распяли на фронтоне храма Пальмиры[68], черный культ не боялся открывать свои чары мужскому солнцу, обратив его, таким образом, в соучастника своего печального действа.
В чем же, в конце концов, заключается эта религия солнца в Эмесе, ради распространения которой Гелиогабал, в конечном счете, отдал жизнь?
Важно не только то, что руины в пустыне еще хранят зловоние человека, что менструальное эхо движется там, в мужских водоворотах неба, и что вечная борьба мужчины и женщины проходит через каналы, засыпанные камнями, через колонны, раскаленные горячим воздухом.
Поразительная магическая дискуссия, противопоставляющая небо — земле, а луну — солнцу, которую разрушила религия Рыбы, больше не разыгрывается в ритуальном действии праздников и все же лежит в основе нашей сегодняшней инертности.
Издалека можно презирать кровавое окропление тавроболов[69], которому предавались адепты культа Митры[70]на так называемой мистической линии, которую они никогда не пересекали, и которая идет с Верхних Плато Ирана к закрытой крепостной стене Рима. Можно зажать нос от ужаса перед этими смешанными испарениями крови, спермы, пота и менструаций, слившимися с интимным запахом разделанной плоти и отвратительного члена, который собирает человеческие жертвы. Можно кричать от отвращения перед страшным сексуальным зудом у женщин, которых вид только что вырванного члена кидает к любви. Можно питать отвращение к безумию народа, когда он, в состоянии транса, с крыш тех домов, в которых жили только что оскопленные галлы, набрасывает им на плечи женские платья, призывая своих богов; но не будем утверждать, что все эти ритуалы не содержат мощной духовности, которая выше их кровавых излишеств.