Сабире почувствовала, что ее стрела попала в цель.
— С чего бы это! — повторяет она и смеется. — Что за наив, Наджие, дорогая! Нет, это очаровательно — с чего бы это!
У меня от смущения и неловкости разгораются щеки.
— Боже! — Сабире округляет глаза с насурмленными ресницами. — Ты краснеешь, словно гувернантка, попавшая в беду! Ты ведь замужняя женщина, ты должна быть готова к этому.
— Да, — уныло соглашаюсь я.
Сабире начинает говорить о том, что мне еще предстоит испытать; о неприятных недомоганиях, свойственных первым месяцам беременности. Я чувствую себя так, словно бы я — несчастная мелкая зверюшка, попавшая в капкан.
— А может быть, я и ошибаюсь, — доносится до меня голос Сабире.
Я невольно навострила уши.
— А может быть, я и ошибаюсь. Беременность не так-то просто определить. Бывают такие женские болезни, которые просто маскируются под беременность.
Ну вот, еще и это…
— Да, бывают, — как ни в чем не бывало продолжает Сабире.
И тотчас спрашивает, бываю ли я у врача.
— Нет, — коротко отвечаю я.
Сабире начинает говорить о том, как дурно я поступаю, перечисляет какие-то ужасающие последствия, к которым может привести подобное пренебрежение своим здоровьем.
Тут я глупо и некстати разоткровенничалась и сказала, что мама настаивает на том, чтобы я показалась опытной повивальной бабке, но я отказываюсь. И зачем только я это сказала? Какие сплетни теперь распустит обо мне и о маме Сабире-ханым?
— Ведь ты уже больше полугода замужем, — доносится голос Сабире.
Как это она все помнит обо мне! А я вот не помню, сколько лет она замужем.
И тут вдруг Сабире хвалит меня за то, что я отказываюсь показаться повитухе. Мол, эти повитухи — необразованные бабы, могут и навредить. Сабире пускается в длинные откровения о женских недомоганиях наших общих знакомых.
— Нет, — завершает она свою речь, — лучше препоручить себя опытному врачу, получившему специальное образование в Европе.
— Но мужчина… — робко возражаю я. — Неловко как-то…
В сущности, Сабире добилась своего — унизила меня, подчинила себе; теперь я, словно повинуясь ее приказам, то краснею, то бледнею, то пугаюсь и окончательно падаю духом, то начинаю надеяться на лучшее…
— Как?! — Сабире снова смеется и, разумеется, ее смех кажется мне ненатуральным. — Ты, такая образованная, газеты читаешь, и вдруг такие предрассудки, такой фанатизм! Как у наших бабушек! Не ожидала от тебя!
Аллах! Кругом соглядатаи! Газету нельзя купить — тотчас подметят, насплетничают, осмеют… Для Сабире, как, впрочем, и для многих других не очень образованных людей, особенно, кажется, для женщин, образованность и… ну не то чтобы бесстыдство, но отсутствие стыдливости, так скажем, — это одно и то же.
— Да, — резко говорю я, — мне неприятно; мне не хочется, чтобы меня осматривал мужчина, чтобы он видел меня обнаженной. И я настолько образованна, что не стыжусь этой своей стыдливости!
Вот теперь Сабире смущена моей внезапной резкостью. Она возражает мне мягко. Она, мол, вовсе не хотела обидеть меня. Она сама уже несколько раз обращалась к одному молодому врачу по женским болезням и осталась довольна. Он учился в Париже. И это совсем не стыдно. Во всем мире женщины пользуются услугами врачей-мужчин.
— Да, конечно, — я тоже, в свою очередь смягчаюсь, — конечно, в этом нет ничего зазорного.
Конечно, нет. Я знаю. Но я не хочу! Вот и все. И пусть я фанатичка; все равно это как-то комично: Сабире-ханым и молодой врач по женским болезням; что-то водевильное, фривольное я чувствую в этом.
Мы говорим еще о каких-то пустяках. Сабире дает мне адрес своего врача.
После ее ухода я недовольна собой. Адрес я сунула в шкатулку на столике в спальне.
26
А кто-то собирался подробно описать свою первую брачную ночь. Глупо! Заставляю себя писать, будто я писательница, которая живет литературным трудом! Подумаешь, Достоевский в юбке! Это выражение, внезапно пришедшее мне в голову, вдруг показалось мне таким смешным, что я невольно громко рассмеялась. И тотчас испуганно оглянулась. Хорошо, что Элени не слышала, иначе моя горничная окончательно уверилась бы в том, что служит у сумасшедшей госпожи. Хотя вообще-то Элени предана мне. Она славная девушка. Родом она из Малой Азии, из пригорода Айдына. Родители ее — небогатые люди, отец — мелкий торговец. Элени рассказала мне путанную историю о женихе, который обольстил ее, нарушил свое обещание, потому что ее отец разорился. Незаконного ребенка Элени воспитывают ее родители, им она отсылает часть своего жалованья. Из-за этого жалованья у меня частые стычки с Джемилем. Он все порывается урезать жалованье Элени. Он убеждает меня, что если горничная начнет капризничать по этому поводу, я просто могу ее выгнать без рекомендации. А без рекомендации никто ее в хороший дом не возьмет. Но, разумеется, я подличать, издеваться над беззащитным, подчиненным мне человеком не собираюсь; и всякий раз отстаиваю жалованье Элени. А когда Джемиль передразнивает характерное греческое произношение Элени (она не выговаривает шипящих), я просто готова влепить ему пощечину. В эти минуты его лицо удивительно похоже на лицо детски-бездумно-жестокого озорного уличного мальчишки. Это странное проявление детскости как-то примиряет меня с ним. Если бы он издевался над Элени как взрослый человек, я бы не могла простить его.
Но, кажется, самое время вернуться к моей первой брачной ночи. Так, на чем же я остановилась? Да, сваха привела меня в спальню, стала что-то говорить, но я так волновалась, что не могла воспринять ее слов. Я машинально оглядела комнату. Здесь мне предстояло стать женщиной. Это была наша общая спальня, комната новобрачных. На вид она представилась мне такой же странной, как и сам этот наш брак. Теперь мне даже кажется, что уже тогда чувствовалось, что в этой комнате соединятся два существа, несоединимые по самой своей сути. И соединение это будет мнимостью.
Стены были покрыты традиционной росписью, но под потолком я увидела европейскую люстру. Окно, закрытое шелковым занавесом, и широкая кровать, покрытая разноцветными покрывалами, пришли, казалось еще из времен наших бабушек. Но тут же я увидела зеркальный шкаф на немецкий манер и два венских стула. После я узнала, что, подбирая обстановку для своего дома, Джемиль посоветовался с моей мамой. Надо отдать ему должное, чувствовалось, что дом подготовлен к совместной жизни супружеской пары. Но тогда же я поняла, что сам Джемиль по натуре своей был неприхотлив. Все эти приготовления он сделал для меня, для своей жены. Но он не знал, какая я; да и не мог узнать, он не понимал меня. А теперь я знаю, что и его я никогда не пойму. То есть, я имею в виду даже не мотивы его поступков, но его чувства. Для того, чтобы его понять, надо просто полюбить его, а я не могу…
Сваха стала раздевать меня. У меня возникло какое-то странное ощущение — почему-то показалось странным, что вот я, образованная на современный манер девушка, и сваха раздевает меня в брачной комнате, как раздевали свахи моих юных простодушных прабабок. Я почувствовала себя беззащитной. Наверное, это и была беззащитность личности под гнетом законов, традиций, обрядов и всего прочего, что налагается на человека неумолимым началом, которое зовется «обществом».
По обычаю полагалось перед свадьбой раскрасить мне лицо, нанести сверкающие точечки на лоб и щеки. Сейчас бы их смывали розовой водой. Кажется, сваха что-то говорила маме о раскрашивании, но мама как-то замяла этот разговор; она знала, что на это я ни за что не соглашусь. Сваха сняла с меня покрывало, помогла снять украшения и платье и надеть ночную сорочку. Мои длинные волосы она распустила по плечам.
В дверь постучали. Стук был какой-то странный, он показался мне насмешливым. Хотя может ли такое быть — насмешливый стук или грустный стук…
Вошел Джемиль. Он был уже в белье — какие-то длинные бесформенные штаны и широкая рубаха с треугольным вырезом, как бывает у деревенских рубах. Полотно, из которого это белье сшили, было желтоватого цвета и оттого штаны и рубаха казались плохо выстиранными. Бритую голову Джемиль прикрыл небольшой круглой шапочкой.