— А вон видите там кресты? — спросил надзиратель, указывая влево от утеса на небольшой холмик.
Я ничего не мог различить в наступавших сумерках.
— Кладбище, что ли?
— Нет, крестьянское кладбище там вон, на другой стороне деревни. А здесь поляки похоронены.{45}
— Какие поляки?
— Преступники… Их ведь тут дивно было. Есть, однако, и русский один, Михайлов.
— Михайлов?..
Мне сразу вспомнилось, что именно в этих местах жил и умер в изгнании известный поэт и публицист 60-х годов, талантливый переводчик стихотворений Гейне, Михаил Ларионович Михайлов. Вспомнилось и то, что в Кадаинском же руднике жил одно время и еще более знаменитый автор «Очерков гоголевского периода».{46} Я с живостью начал расспрашивать словоохотливого собеседника о тех временах и о тех людях, но оказалось, что он и сам ровно ничего не знал, кроме имен и голых фактов.
— Наверное, тут старики отыщутся, которые все вам окончательно обскажут, — утешил он меня, видя мое любопытство и огорчение.
Напрягая зрение, я продолжал вглядываться в серую вечернюю даль, и мне вдруг стало казаться, что я тоже вижу на вершине одного из холмов какой-то высокий шест… Сердце мое учащенно забилось, голова сама собой поднималась выше при мысли, что эти места, где суждено теперь жить мне, безвестному скитальцу, отмечены жизнью людей одной из замечательнейших эпох русской истории, и каких людей! И губы мои невольно шептали стихи из известного послания поэта к друзьям:
В безотрадной мгле изгнанья
Буду твердо света ждать
И души одно желанье,
Как молитву, повторять:
Будь борьба успешней ваша.
Встреть в бою победа вас,
И минуй вас эта чаша,
И я не заметил, как мы подъехали к квартире смотрителя Кострова. Последний не заставил себя ждать и почти тотчас же выбежал в переднюю, в туфлях и пестром домашнем халате с кистями. Это был небольшого роста бритый господин средних лет, с толстым отвислым животом и круглым добродушным лицом, несколько неестественно зарумяненным. Изо рта его пахло не то луком, не то чем-то более подозрительным…
— Ага! — весело закричал, увидев нас, Костров. — Это ты, Егоров? А я вчера еще тебя ждал.
И, подав руку надзирателю и мне, он ввел нас в просторную высокую комнату, блиставшую почти полным отсутствием мебели; зато небольшой столик в углу был весьма уютно уставлен всякого рода графинами и закусками.
— Не желаете ли, господа, с дороги по стаканчику отечественной пропустить? Вот садитесь сюда. На холостую ногу живу — видите, какая пустота кругом? Только вот на этот счет (толстяк, смеясь, похлопал себя по животу) я уж пустоты не люблю… Сейчас у меня мальцовский смотритель в гостях был, ну так мы немножко того… Вы не встретились?
Отказавшись от водки, я с любопытством присел на стул. Костров продолжал болтать, обращаясь ко мне:
— Давненько не бывало в наших палестинах вроде вас арестантов. Все, знаете, шпана! Такие, я вам скажу, артисты, что только карцером да розгой и можно сладить.
— Как, вы еще верите в розгу? — полюбопытствовал я.
— Ну, батенька, пожили бы вы с этим народом!
— Я жил.
— Э, ваша жизнь была особь статья… Нет, вот дать бы вам под начало сотни три или четыре таких жохов да высшее начальство спрашивало б с вас порядка в тюрьме да успешности в работах, так другое б тогда, небось, запели. Поняли бы, что значит в шкуре смотрителя посидеть! Особливо же эти чертовы бабы меня донимают, медведь их задери, сволочей… Вы уж извините меня… Но скажите, пожалуйста: ну что я возьму с нее за грубость или там за другое какое художество? Сечь-то ведь запретили теперь ихнюю сестру. Ха-ха-ха! Человеколюбие теперь у нас пошло в ход, просвещение… Но я откровенен с вами буду: искренно, вот перед образом говорю — искренно жалею об этом, хоть и боюсь прослыть… Как это бишь зовется? рети… ренегатом, что ли? Помилуйте, господа! В кандалы я тут одну даму принужден был заковать — знаете, за разврат… Так она, как вы думаете, какую пулю в глаза мне отмочила? «Плевать мне, говорит, на твои кандалы! Свое я и в кандалах возьму». Понимаете?! Ну вот что вы поделаете с этакой бесстыдной твариной, когда ее высечь, паскуду, нельзя?
— Но разве все такие, — пробовал я вставить.
— Под конец все такими становятся, уж не защищайте, пожалуйста. Да ты знаешь, Егоров, Машку-то Дёргунову? — обратился он вдруг к привезшему меня надзирателю. — Она ведь опять у меня в карцере сидит.
— Все не можете дурость-то из башки выгнать? — участливо осведомился Егоров.
— Нет, вы подумайте только, — входя в пущий азарт, снова повернулся ко мне Костров, — она, сволочь, ругать меня смеет… Смотрителя каторжной тюрьмы!
— В глаза? — спросил я.
— Ну, этого еще недоставало… Да я и по сусалам бы съездил! Но мне передают, все ведь знают, кобылка слышит…
— Да ведь есть пословица: за глаза…
— Ну нет-с, я не спущу! Чтобы смотрителя тюрьмы… какая-нибудь девка каторжная?.. Она думает, видите ли, что коли рожица смазливая да язык бритва, так ей и сам черт не брат? Нет, шалишь. Пока ты была хороша — и с тобой хороши были; а захотела по всему руднику расхожей стать…
Костров прикусил язык, почувствовав, должно быть, что может сказать лишнее.
— Оно конечно, — повернул он внезапно в другую сторону, — я не говорю, что надо быть варваром, вроде, например, Грибанова, что недавно зерентуйским смотрителем был, вы не слыхали? Собственно говоря, он не то чтобы вовсе варвар был, а арестанты его даже любили; ну, только ежели настукается, бывало, этой водицы отечественной розлива братьев Елисеевых или Поповых, тогда поддержись! Дьяволом прямо становится, отца и мать готов убить. Вот и случилась с ним эта история… Заходит пьяный в тюрьму, а навстречу ему арестант. «Ты куда, так тебя и этак?» — «К фершалу, ваше благородие, зуб выдернуть, болит шибко». — «А, болит?» Лясь его по зубам, лясь вдругорядь. Арестант, конечно, заревел благим матом. «А! ты у меня бунтовать?! Надзиратель, р-розог!!» А надзиратель и окажись дурной головой — побежал и принес розог. Грибанов разложил тут же посреди двора арестанта, да и высек собственноручно. Заметьте: без вины и без суда, среди белого дня и на дворе главной каторжной тюрьмы, в десяти шагах от квартиры заведующего!..
— И что же, ему так и сошло это? — Гм… Нет! Слишком уж через край хвачено было. Жалели мы Грибанова, это правда, сам заведующий жалел, но принужден был немедленно уволить. Так вот я говорю: до такой степени забыть себя, даже и в пьяном виде, я не в состоянии! Или хотя бы вашего Лучезарова взять? Ведь от него, говорят, каторга прямо стоном стонала, покамест он рогов сам себе не сломал… Очень уж нос высоко загибал, хотя — что же он такое, собственно говоря? Армейский капитанишка, не больше ведь того, в семинарии курса не кончил… Ну, а я… я не скрываюсь: я совсем без образования человек, я горного училища не кончил… Ну, так я же зато и мнения о себе высокого не держу! Вот спросите-ка обо мне здешнюю кобылку… кроме, разумеется, баб… нарочно спросите: бьюсь об заклад — слова дурного не услышите! Я хоть и хвалю розгу, на деле же деру очень редко, и то больше по приказу свыше. Я человек простой — прямо сказать, мужик… И я опять-таки без хитрости вам скажу: другое б вовсе дело было, если бы позволялось баб сечь… Ну, тогда я уж не утерпел бы! Ха-ха-ха! Хе-хе! Всем без разбору бы заглянул, и правым и виноватым… Потому баба — уж извините меня за откровенность — баба… это, доложу вам, моя слабая струнка.
Я поспешил прервать эту пьяную откровенность вопросом, есть ли среди каторжной администрации люди с высшим образованием.