— Ну, это-то я отлично понимаю, зачем, — объяснил я, — много раз приходилось мне слышать их беседы на этот счет. Яд, хороший, тонкий яд — это своего рода философский камень алхимиков, о котором мечтают все эти Тропины, Юхоревы, Сокольцевы. Они думают, что, имея такое оружие, они будут всесильны и безнаказанно могут убивать и грабить.
— Так вы думаете, они для подвигов на воле, а не в тюрьме, хотят теперь раздобыть его?
— Я почти уверен в этом. Запасаются на далекое будущее. Да, впрочем, почему на далекое? Юхорев почти на днях должен выйти в вольную команду.
Между тем долгие прогулки Юхорева с Тропиным, Стрельбицким и другими по тюремному двору и какие-то тайные совещания продолжались ежедневно. К этому избранному обществу присоединялся иногда и Гнус-Шматов. Юхорев вскоре действительно должен был выйти в вольную команду и, должно быть, торопился преподать своим ученикам уроки долгого мошеннического опыта. В один прекрасный вечер имя его прочитали на поверке в числе освобождаемых на жительство вне тюрьмы; он забрал свои вещи и тотчас же ушел за ворота. Признаюсь, я вздохнул не без тайного облегчения, думая, что никому другому из арестантов уже не удастся так искусно верховодить кобылкой, экономом, фельдшером и самим Шестиглазым.
Была уже середина лета.
В тюрьме наступила отрадная тишина, отдых после всех пережитых треволнений. Все это время арестанты потешались над Шматовым-Гнусом, который вздумал по уши влюбиться в одну из каторжных сильфид и то и дело вертелся около ворот в тайной надежде увидеть свою пассию. Надзиратели сначала заподозрили было Шматова в каких-то жульнических планах и намерениях, но скоро и они попали в общий тон, слыша постоянные насмешки кобылки над Гнусом.
— Гнус, а Гнус? Да ведь она тебя, говорят, стряхивает? Сказывает, что из тебя песок скоро посыплется.
— Ты бороду-то сбрей, дурачина, — гляди как помолодеешь!
— Ну что и за Гнус у нас, братцы! Одно слово, любитель…
И вот в одно прекрасное утро вся тюрьма так и покатилась со смеху: Гнус действительно сбрил бороду и, закрутив длинные усы, расхаживал по двору таким молодцом, словно ему было не больше двадцати лет… Каждый раз, как растворялись ворота и домашние рабочие, исполняя должность быков, ехали с бочкой по воду, добровольно впрягался вместе с ними в телегу и Гнус, чтобы хоть глазком повидать свою красавицу, встретив ее где-нибудь случайно за оградой. Сам он, правда, никому не говорил этого, но болезненно ожиревшее лицо его с большим носом, сопевшим не хуже паровика, и оскаленными гнилыми зубами, улыбалось такой блаженной и вместе лукавой улыбкой, что арестанты хватались в порыве веселости руками за бока. Изредка только Шматов гнусавил:
— Завидно небось, подлецы?
— Ну, а коли она, Гнус, записку тебе пришлет, как ты ее читать будешь?
— Найду таких — прочтут.
— Да ведь переврут, сучьи дети!
Долго не давали таким образом Шматову проходу не только товарищи-арестанты, но и надзиратели, скучавшие не меньше их и тоже искавшие предлога позубоскалить. Исключение представлял один только Проня Живая Смерть, точно манекен в дни своего дежурства ходивший по тюрьме, действуя во всем «согласно инструкции», молчаливый, педантичный и подозрительный. Он не смеялся, подобно другим, над Шматовым, и я не раз замечал, идя в кухню за кипятком, как он, усевшись на главном тюремном крыльце, искоса наблюдает за гуляющим тут же вдоль фасада тюрьмы Гнусом и как-то особенно при этом навостряет свои рысьи ушки и глазки, несмотря на то, что Гнус, со своей стороны, усиленно заискивает и то и дело заговаривает!
— Прокопий Филиппович, а ведь скоро, пожалуй, нашему начальнику подполковничий чин выйдет?
Или:
— А ведь вам, Прокопий Филиппович, надбавка жалованья должна выйти? Пятилетие-то ваше на днях кончается, я слышал?
Но на гладко выбритом худощаво-бледном лице образцового надзирателя не вздрагивает ни один мускул. Он отвечает односложными, ничего не значащими словами и продолжает свои ни для кого не заметные подозрительные наблюдения. Но вот Гнус, несколько раз прогулявшись таким образом взад и вперед с заложенными за спину руками, быстрым движением повернул за угол тюрьмы и скрылся. Кажется, что в этом особенного? Соскучился человек ходить по одному месту и ушел. Но неподвижность статуи командора моментально соскакивает с Прони, и точно стрела, выпущенная из лука, бросается он к противоположному углу тюрьмы, как бы желая — тоже для моциона — обежать ее кругом.
Поиски и наблюдения каторжного Лекока{21} не оказались бесплодными, и в одно мертвенно-тихое послеобеденное время, когда большинство арестантов, пользуясь коротким отдыхом, спало богатырским сном, Проня Живая Смерть сделал важное открытие, произведшее в тюрьме страшный переполох. Вынув половицу на одном из боковых крылец тюрьмы, он нашел под ней целый склад вещей: массу лазаретного белья, арестантских бродней, рубах, рукавиц и пр. Мало того: по данному им сигналу, вскоре после того, как кучка арестантов, с Гнусом в том числе, выходила за ворота тюрьмы в огород поливать капусту, в одной из гряд нашли, по-видимому только что зарытую, часть того же больничного белья. Немедленно явился в тюрьму сам бравый капитан, чуть не лопавшийся от гневного прилива крови к лицу, и, осмотрев крыльцо с потайным складом, приказал в собственном присутствии произвести во всех камерах повальный обыск. Обыск этот не дал, однако, никаких новых открытий.
— Я знаю главных виновников! — кричал Шестиглазый, грозясь заковать их в наручни и отдать под суд. — Нет, мало суда, убью и отвечать не буду!
Но на деле он, очевидно, не знал виновных, а голыми подозрениями, наученный прежними неудачными опытами, на этот раз не решился руководиться. Не был. почему-то арестован даже Шматов, которого Проня видел убегающим от крыльца, и все репрессии по отношению к тюрьме ограничились тем, что снова было предписано надзирателям держать камеры под строжайшим запором, никого не выпуская вон без самой крайней необходимости. Что касается Прони, то, вместо ожидаемой похвалы и поощрения, он получил суровый окрик:
— А вы глупы! Надо было засаду устроить и поймать этих артистов с поличным. — И Лучезаров повернулся к образцовому надзирателю спиной.
Еще слышно было в растворенное окно кухни, как он грозился упечь под суд фельдшера Землянского. Но и из этой угрозы ничего не вышло, так как фельдшер привел в свою защиту какие-то факты, свалившие вину недосмотра на эконома, а последний тоже каким-то образом выкрутился, и дело с краденым бельем так в конце концов и заглохло.
Единственным видимым последствием открытия Прони было то, что «любовь» Гнуса в тот же день точно рукой сняло… Он перестал бродить под воротами тюрьмы и добровольно впрягаться в водовозную телегу, перестал щеголять и только самодовольно скалил зубы, давая этим понять, как ловко водил он за нос не только надзирателей, но и самих сожителей-арестантов.
— Ай да и Гнусина! — говорили последние, раздумчиво качая головами.
Втайне поговаривали также (и, конечно, не без основания), что склад краденых вещей принадлежал, в сущности, Юхореву, а Шматов был не больше, как его прислужником-агентом. После выхода в вольную команду главы товарищества Гнус производил будто бы ликвидацию его дел и успел уже сплавить за ворота тюрьмы столько вещей, что открытие Прони захватило лишь жалкие остатки былого величия.
VIII. Недоразумения продолжаются. — Вмешательство Шестиглазого
Попав в вольную команду, Юхорев сразу утратил былое значение и обаяние и превратился в самого обыкновенного арестанта. Нажитые в тюрьме деньги он очень скоро прокутил с каторжными прелестницами и теперь должен был работать черную работу наравне со всеми вольнокомандцами. Так он и дотянул бы, конечно, свой небольшой срок и ушел бы на поселение, если бы, на беду, не «спутался» с Марьюшкой, служившей в горничных у бравого капитана. Кобылка поговаривала (она все знала), что последний сам не совсем равнодушен к здоровой краснощекой арестантке и наряжает ее, как «барыню»; что касается Марьюшки, то наряды она, разумеется, готова была принимать от кого угодно, не прочь была при случае и вниманием своим подарить кого угодно, но женское сердце ее не могло устоять против лихо закрученных усов такого молодца, каким был Юхорев несмотря на его сорок лет; да и к тому же он был «своим братом», арестантом. Юхорев повадился ходить к Марьюшке в гости, и как только Лучезаров куда-нибудь отлучался, в доме поднимался целый содом, игра на гитаре, пение залихватских песен и всякое иного рода веселье. Застав несколько раз Юхорева у себя в кухне, бравый капитан недовольно крутил носом и сердито предлагал бывшему своему любимцу идти в казармы заниматься своим делом. Вытянувшись по-солдатски, Юхорев отвечал: «Слушаю-с!» — уходил, и, пользуясь новой отлучкой начальника, опять оказывался в его кухне. Наконец Шестиглазый запретил ему показываться здесь под страхом возвращения в тюрьму.