Снег между тем не думал стаивать, и зима, казалось, серьезно вступила в свои права. Стоял большой холод. Зарезав у хозяев их единственного ямана{42} и изжарив на дорогу (тунгусы не смели слова пикнуть и рады были тому, что их самих не изжарили и не съели), наши путешественники в сумерки отправились наконец дальше, пригрозив старикам, что в случае болтовни им плохо придется. Вторая ночь бегства прошла еще благополучнее, так как нигде не слышно уже было криков облавы, не видно было сторожевых огней. Погоня осталась, очевидно, далеко в стороне. Совсем уже рассветало, когда Садык вдруг остановился и удержал товарищей: он услыхал запах дыма… Все полегли моментально на брюхо и, как змеи, поползли сквозь кусты. Скоро причина переполоха объяснилась: на опушке леса, возле самой дороги, у костра сидело, варя в котелке чай, трое крестьян, и подле двоих из них лежали ружья; однако по всему было видно, что это не облавщики, а простые охотники. Один был тщедушный на вид старик, все время немилосердно кашлявший и ворчавший на товарищей за неудачную охоту; второй — широкоплечий мужчина с рыжей бородой и добродушными серыми глазами. Он то и дело улыбался себе в бороду и говорил: «Ну ладно, ладно, чего тут… Чего здря ворчать!» Третий из охотников был мальчик лет пятнадцати. У всех троих на плечах висела ветхая рваная одежонка; но зато внимание наших путников всецело приковали к себе ноги охотников, обутые в прекрасные теплые ичиги. Беглецы начали шепотом совещаться (причем Малайка являлся, как всегда, толмачом-посредником между Сохатым и Садыком). Садык предлагал средство простое, но верное: броситься неожиданно на сидевших крестьян, обезоружить их и перебить… Но Сохатый отверг этот план, как чересчур рискованный, и предложил свой: выскочив тоже внезапно из засады и похватав лежавшие возле охотников ружья, порешить с ними миром. Так и было сделано. Застигнутые врасплох, охотники отнеслись к своей беда довольно благодушно и даже пригласили наших беглецов принять участие в чаепитии. Последние от чая не отказались, и тогда начались разговоры; Сохатый не запирался, что он с товарищами бежал, он прибавил только, что бежал из вольной команды.
— Ну, коли из вольной команды, так плевое дело! — сказал рыжебородый и потрепал Садыка по плечу.
— А славные, я погляжу, на вас куртки, — прибавил старик, ощупывая рукой бушлат Сохатого.
— Давай меняться, — с живостью подхватил Петин, — нам к тому же и не с руки эта одежа… Да, кстати, вот и ичигами поменяемся!
— Чудные, брат, у тебя ичиги, я в жисть таких не видывал, — подивился старик, разглядывая чулки Сохатого.
— То-то что не видывал! Да что вы тут и видите в своей Тратотонии? Эти ичиги, брат, московского изделия, смотри, какой тонкий, нежный товар… Ну, а теплота, я тебе скажу, — страсть!
Старик покачал не совсем доверчиво головой, однако от мены не отказался, быть может не без основания полагая, что добровольность этой менки вещь совершенно фиктивная и что арестанты в случае отказа прибегнут к насилию. То же самое думали, по-видимому, и его товарищи. Поэтому, нимало не медля, приступили к переодеванию. Сохатый был в полном восторге и, чтоб выразить свои чувства, пустился даже приплясывать вокруг костра; Садык и Малайка тоже оживленно и радостно лопотали что-то по-татарски. В пылу ликования захваченные ружья опять побросаны были на землю… Никто из беглецов и не заметил, как в выражении лиц охотников произошла внезапно странная перемена: все трое вдруг насторожились и, как-то неестественно и напряженно продолжая улыбаться, словно готовились ринуться на своих новых приятелей.
— Ни с места, коли жить охота! Арестую! — раздался вдруг громовой голос…
В трех шагах от костра, верхом на лошади, точно из-под земли вырос мрачный Монах и целился в Садыка. из револьвера, а за его спиной, тоже верхами, высились две дюжие фигуры казаков, вооруженных берданками… В то же мгновение охотники похватали свои ружья и нацелились в беглецов с другой стороны. Все это произошло до того неожиданно и скоро, что о каком-либо сопротивлении или бегстве не могло быть и речи. Даже отчаянный Садык не подумал бежать и стоял на месте, словно оглушенный ударом грома с ясного неба. Всем троим молодцам живой рукой скрутили руки — веревки оказались наготове. При этом «казачишки» с большим, конечно, удовольствием отвели бы над пойманными душу, намяв им хорошенько бока, но с Заусаевым шутки были плохие: он не дал «пальцем тронуть» беглецов, заявив, что «было бы раньше зорче караулить, теперь же он их поймал, и он над ними хозяин»…
— Ну, однако, в дорогу, ребята, мешкать нечего! — скомандовал надзиратель и даже не позволил охотникам вновь разменяться с арестантами одеждой. Оригинальное шествие тронулось. Впереди всех плелись, понурив головы, со скрученными назади руками, одетые в «вольные» лохмотья Сохатый, Садык и Малайка Кантауров, а сзади — шестеро конвойных, из которых трое были в клейменых каторжных куртках.
Начался позорный эпилог славного и шумного побега, подробностей которого я не стану описывать. Упомяну лишь об одной крайне любопытной черте. Когда брякнул ключ в замке нашей камеры и на пороге появился сконфуженный, словно только что вышедший из бани, Сохатый в своих рваных чулках, на которых уже лязгали плотно заклепанные кандалы, то я был почему-то уверен, что его встретят насмешками, хохотом… Но Сохатого встретили все так, как будто он пришел откуда-нибудь с работы, словно даже не замечая его, и в этом проявилась, думается мне, своего рода тонкая деликатность… Только уже поздно вечером, лежа на нарах, Петин начал потихоньку рассказывать одному из соседей историю своих трехдневных приключений; остальные делали при этом вид, что спят или просто не слушают…
XIX. конец «образцовой» Шелаевской тюрьмы
Приезд губернатора был чреват всякого рода событиями и неожиданностями. Точно ураган, налетел он на благополучно здравствовавший до тех пор Шелайский рудник, закрутил в себя самые незыблемые, казалось, устои и основы и умчал их, как малую былинку, и одной из таких былинок оказался не кто иной, как сам великолепный капитан Лучезаров. Он, столько лет бывший грозою для всего каторжного мира, привыкший думать, что выше его власти и авторитета стоит чуть ли не власть одного только бога, в минуты сильного гнева грозивший своим подчиненным, что он может убить их и отвечать не будет, — этот великий и гордый человек в один день, в один какой-нибудь час повален был с своего пьедестала в прах и превратился внезапно в простого, жалкого смертного!
Все сложилось, на его несчастье, так, что падение было неизбежно и предотвратить, даже отсрочить его не могли уже никакие — ни земные, ни небесные силы. При устройстве Шелайской «образцовой» тюрьмы высшим начальством допущена была какая-то странная неясность и недоговоренность. Прежде всего ни для кого не была достаточно вразумительна самая цель существования этого удивительно ненужного и в то же время безмерно дорогого учреждения, хотя всем чинам администрации, кроме каких-то исключительных наименований, присвоены были еще и увеличенные оклады жалованья. Даже границы и размеры власти начальника тюрьмы определены были довольно смутно: с одной стороны — это был как будто точь-в-точь такой же смотритель, как и смотрители всех остальных каторжных тюрем, а с другой — как будто и не такой же; отношения его к заведующему каторгой были как будто и простыми деловыми отношениями равного чиновного лица к равному же, но были также и как будто бы подчиненными отношениями. Заведующий каторгой вполне естественно претендовал на верховную власть над Шелайским рудником; Лучезаров, с своей стороны, претендовал на полную независимость, признавая заведующего только посредствующим звеном между собой и губернатором, чем-то вроде передаточной почтовой станции; на этом основании он решался иногда посылать свои рапорты непосредственно к губернатору. Благодаря допущенной в самом начале неопределенности смелость эта не повлекла на первых порах никакого выговора, и тогда уже властным поползновениям бравого капитана не стало удержу. Отношения его к заведующему приняли явно враждебный, почти воинствующий характер. Впрочем, Лучезаров и никому не сумел внушить ни любви, ни даже простой симпатии. Вражда его с военным начальством, в лице казацкого есаула, к приезду губернатора достигла крайних пределов. За небольшими исключениями ненавидели его и надзиратели, которых он третировал как мальчишек или лакеев, так что некоторые из них под сурдинку уговаривали даже арестантов жаловаться и указывали им на более слабые пункты тюремных порядков. Ко всему этому присоединилась история с побегом. В самом воздухе носилось, казалось, что-то недоброе, зловещее…