Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну что? Как? — кинулся ко мне Штейнгарт.

— Ничего.

— Все еще не вызывал?

— Нет.

— Что же это значит?

— Сам не знаю. Подождем еще немного…

— Ну, а Валерьян что?

И я стал делиться сведениями, какие успел добыть об арестованном товарище.

И в этот вечер на поверку опять явился Ломов. Мы с Штейнгартом стояли все время в шапках, но он, очевидно, не замечал «беспорядка», и все сошло благополучно. Лучезаров еще целых два дня не подавал никаких признаков жизни, и это начинало нас не на шутку раздражать… Однако в беседах с Штейнгартом я считал своим долгом по возможности охлаждать его негодование и силился даже придать всей истории несколько комический характер. Штейнгарта это злило.

— Что вы тут комичного видите, я не понимаю! — говорил он с сердцем. — И разве сами вы не то же делаете, что и мы?

— Конечно, делаю, но это не мешает мне внутренно подсмеиваться и над собой. Подумайте сами: каторгу мы терпим, солдатский строй терпим, черт знает что терпим, а тут вдруг из-за какой-то несчастной шапки артачимся!

— Иван Николаевич, да ведь одна лишняя капля может переполнить чашу терпения…

— Но не лишить способности рассуждать логически. Снимание шапки — такая же в конце концов формальность, как и все остальное. От товарищества я, разумеется, никогда не отступлю; возможно и то, что, живи я здесь один, без вас, я и тогда поступил бы так же, как теперь, вместе с вами. Но, с другой стороны, по совести скажу вам, что если, бы товарищи решили плюнуть на этот вопрос, я не стал бы упираться…

Штейнгарт горячо протестовал против такого взгляда.

— Я гляжу не так… По-моему, даже телесное наказание не в такой степени принижает человека! Что может сделать человек со связанными руками против грубого физического насилия? И разве его оно унижает? Но этот сравнительно маленький и смешной, на ваш взгляд, вопрос об обязательном снимании шапки — о, это совсем другое дело! Тут я не пассивно, а уже активно унижаюсь, из шкурного страха я сам, собственной рукой делаю то, что мне в высшей степени неприятно делать…

— Значит, Дмитрий Петрович… Простите мой вопрос, но помните вы решение, которое приняли в первый вечер пребывания здесь: «Я стану все терпеть, ч-то только не заденет основ моего человеческого достоинства»? Это была просьба, с которою… И вы думаете, что теперь задета одна из таких основ?

Штейнгарт вспыхнул и затем опять побледнел.

— Я помню, конечно, — сказал он, понизив голос и грустно опустив голову, — но мало ли, во-первых, какие решения принимаются в минуты уныния или, наоборот, радостного подъема чувств. А, во-вторых, как определить точно, где кончается и где начинается какая-нибудь основа? Логикой тут ничего не решишь, это область нравственного чувства…

Но и во мне самом «логика» давно молчала, заменившись смутой самых разнородных мыслей и чувств. И прежде всего я боялся, подобно Штейнгарту, что вопрос о шапках, который сам по себе не имел для меня существенного значения, может явиться лишь первым шагом по пути систематического надругания над нашим человеческим достоинством. Что Шестиглазым задуман целый систематический план, я в этом больше не сомневался. Ломов являлся в этом плане лишь послушным и удобным орудием. Что-то было, очевидно, в бравом капитане, что при всей жестокости его натуры мешало ему лично взяться за это дело; тупой же и грубо-прямолинейный помощник как нельзя лучше подходил к этой неблагодарной роли. И мысль о том, что мы находимся в бесконтрольной власти двух таких человек и, что над нашей головой висит, точно дамоклов меч, «инструкция», знающая так мало градаций в системе своих кар, — эта мысль леденила и обезволивала душу.

Башуров уже третьи сутки сидел в темном карцере.

В глубоком душевном угнетении вышли мы вечером на поверку. Ворота растворились, и шумной гурьбой, свободно и весело разговаривая, вошли одни надзиратели. Кобылка тоже радостно всколыхнулась.

— Никакого, значит, черта-дьявола не будет сегодня! Перед уходом в свои камеры мы с Штейнгартом еще раз встретились.

— Что же теперь делать? Очевидно, никаких разговоров с нами иметь не желают?

Лицо Штейнгарта сделалось суровым.

— Не станем с завтрашнего дня на поверки выходить — и делу конец! Пускай силой выводят, если хотят!

Однако не прошло и полчаса после поверки, как ключ в моей камере снова загремел, и надзиратель пригласил меня к начальнику тюрьмы. Бравый капитан поджидал меня в маленькой дежурной комнате, примыкавшей к одному из тюремных коридоров. Надетая внакидку шинель свободно развевалась по его могучим плечам, и папаха предупредительно снята была с головы. В комнате, по обыкновению, сильно пахло одеколоном, а от лица и всей фигуры Лучезарова веяло, как всегда, здоровьем и довольством.

— В чем дело? — быстро заговорил он, едва меня увидав. — Я был ужасно все эти дни занят, никак не мог… А вы удалитесь-ка на минуту, — обратился он к надзирателю.

Последний почтительно брякнул ключами и исчез, как привидение.

— В чем же дело? — повторил бравый капитан, точно и в самом деле не догадываясь о причине моего вызова.

— Вы сами прекрасно знаете, в чем, — отвечал я, с трудом сдерживая волнение, — сегодня уже четвертые сутки пошли, как вы держите под арестом нашего товарища.

— Я? Башурова? Ошибаетесь… Он арестован моим помощником.

— Да разве помощник — хозяин тюрьмы?

— Хозяин, разумеется, я, но… у помощника тоже есть свои обязанности и свои права. Я не могу их нарушить. Мне был представлен рапорт о происшедшем, и я должен был считаться с фактом.

— Словом, вы желаете умыть руки? Что ж, быть может, и арестантов вооружает против нас кто-нибудь другой?

— Вооружает арестантов? Что за чепуха! Напротив, они мне постоянно жалуются…

Бравый капитан запутался и побагровел до корней волос.

— Чего вы от меня наконец хотите? Инструкции, которые я обязан выполнять, говорят с чрезвычайной определенностью.

— Инструкции, которые вы сами же составляли и которых столько лет добивались? Мы хотим столь малого, столь, по-видимому, законного…

— А именно?

— Чтобы ваш подчиненный обращался с нами по крайней мере не хуже вас самих… Внушить ему это вполне от вас зависит. Подумайте сами: вот уже четвертый год вы управляете тюрьмой и ни разу еще не имели с нами никаких историй. Почему это? Потому, конечно, что вы по возможности умеряли суровость мертвой буквы инструкций…

Я видел ясно, что слова мои попали в чувствительное место капитана: круглое лицо его все вдруг залоснилось, и голова от прилива законной гордости поднялась выше обыкновенного.

— Да, да, — поспешил он согласиться, — это моя заслуга, я действительно человек очень умеренный… Правда, бывают минуты, когда теряешь самообладание с этими артистами (он протянул руку по направлению к камерам), но с теми, кто заслуживает… с людьми просвещенными… я умею быть не только начальником, но и человеком!

— Так зачем же теперь, после трех лет мира и спокойствия, понадобились вдруг истории, столкновения?

— Расскажите мне, как произошло дело с этим арестом?

Я рассказал, останавливаясь возможно больше на психологии интеллигентного человека и подчеркивая то обстоятельство, что он, Лучезаров, всегда считался до сих пор с этой психологией. Бравый капитан, как бы соглашаясь со мной, все время кивал головой.

— Ну, я полагаю, больше таких историй не будет, — сказал он наконец и вдруг, немного подумав, прибавил: — Я уверен, что вы, например, станете вести себя благоразумнее Башурова. Что делать, закон требует исполнения!

Признаюсь, такой вывод явился для меня полной неожиданностью. Мне уже начинало казаться, что моя искусная дипломатия одерживает победу и Шестиглазый готов уступить, — и вот мы опять очутились, что называется, у печки!

— Вы ошибаетесь, вы жестоко ошибаетесь! — воскликнул я с горячностью. — Поведение мое ничем не будет отличаться от поведения товарищей. Я точно так же буду гнить в карцере, если вы не поспешите запретить вашему помощнику исполнять инструкцию чересчур пунктуально! И после того будь что будет!

40
{"b":"589832","o":1}