Я сажусь в кресло и достаю себе пирожок. На этот раз ем вдумчиво и неторопливо, смакуя вкус и с любопытством озираясь по сторонам. Комнатка выглядит обжитой и уютной. С застеленной без единой складки кроватью, втиснутой между шкафом и краем стола. Множеством плакатов музыкальных групп, почти полностью закрывших бетонную стену. Здесь «Nirvana» и Курт Кобейн соседствуют с «Genesis» и Филом Коллинзом — неужели, кто-то еще любит Фила Коллинза? — а «Foals» и «System of down» сменяют классические «Aerosmith» и «Led Zeppelin».
Посреди пестрого многоголосья плакатов примостилась и одинокая потрепанная фотокарточка, на которой запечатлен наш третий «бэ» на какой-то школьной экскурсии.
Я доедаю второй пирожок, когда возвращается Паша.
В темных бермудах и свежей белой футболке, с мокрыми взъерошенными волосами и полотенцем, перекинутым через плечо. Он захлопывает за собой дверь.
— Ты здесь живешь? — спрашиваю, быстро засовывая за щеку апельсиновую сосучку, которую нашел в кармане толстовки.
— Типа того, — Паша бросает полотенце в изножье кровати, присаживается на ее край и подается вперед, опираясь локтями о колени. Озирается вокруг с пренебрежением и едва заметной тоской. — У мамки ухажер ее живет. Она сказала, что либо я не пытаюсь набить ему ебало, когда он погано себя с ней ведет, либо живу отдельно…
Наши взгляды пересекаются.
— Кажется, — говорю негромко, вновь рассматривая явные атрибуты постоянного проживания Паши в комнатушке, — он тот еще говнюк.
Соколов смеется.
Такой мягкий смех. С чудящимися нотками благодарности, какая невольно появляется, когда тебя понимают.
Паша встает с кровати и подходит к шкафу, открывает створку и достает вешалку с темно-серым официальным костюмом. Пиджак явно слишком узок для Пашиных широких плеч, а брюки — коротки для ног.
— Возьми, примерь, — говорит Паша небрежно, протягивая мне вешалку. Я медленно встаю и замираю в растерянности. Соколов сощуривается и произносит тихо и с нажимом: — Рысик…
Тут же дергаюсь, забирая вешалку и аккуратно укладывая костюм на спинку кресла. Отворачиваюсь, послушно стягиваю через голову толстовку. Расстегиваю ремень, выбираюсь из джинсов.
Откуда у него костюм моего размера?
Новый и добротный, явно не из дешевых.
Надеваю рубашку, непослушными пальцами застегиваю пуговицы. Неловко подпрыгивая поочередно на каждой ноге, надеваю брюки. Накидываю на плечи пиджак. Он сидит на мне как влитой, а вот брюки будут длинноваты, даже если подвернуть их несколько раз.
— Покажи, — велит Паша.
Я оборачиваюсь, оправляя полы пиджака, и шмыгаю носом. Под его пристальным взглядом мне становится неуютно, и я скукоживаюсь в тщетной попытке уменьшиться до размеров спичечной головки или вовсе исчезнуть.
— Что ты стоишь как знак вопроса, выпрямись, — слегка сердится Паша.
Я немедленно расправляю плечи и вздергиваю подбородок. Соколова лучше не выводить из себя, особенно, когда он в благодушном настроении и не намерен тебя бить.
— Так уже лучше, — Паша задумчиво чешет подбородок с намечающейся на нем щетиной. — А вот брюки подшить надо. Попрошу мать на днях.
— Паш, — зову негромко. — А это зачем?
— На весенний бал, — отзывается Соколов буднично.
— Так я же на него не иду, — напоминаю смущенно и тереблю пальцами пуговицу на пиджаке. — У меня нет пары.
— Глупости, — фыркает Паша. — Возьмешь с собой Людмилу.
Я смотрю в его серые непроницаемые глаза и силюсь понять, что у этого человека на уме. Он ведет на бал свою девушку, но при этом покупает костюм для парня, которого всю жизнь ненавидел, и практически приказывает явиться на мероприятие.
— Или ты хочешь… — тянет Паша с легкой полуулыбкой, снимает со створки шкафа шелковую ленту галстука и подходит ко мне, — …чтобы я взял тебя под руку и привел туда сам?
Закрываю глаза, чувствуя, как он приподнимает мои волосы с плеч, как отправляет шею в петлю галстука и ловко его завязывает. Не слишком туго, но так, что я ощущаю ткань ворота, льнущую к шее.
Слышу Пашино сиплое дыхание, которое касается моего лба, потом — едва ощутимый смешок в макушку. Он обнимает меня, позволяя уткнуться носом ему в грудь и услышать гулкое сердцебиение.
— Тебе идет серый, — шепчет Паша, заставляя меня ловить каждый звук и им болеть — так обостряется слух, так обостряются все чувства от его близости. — Подчеркивает яркость глаз.
Я обнимаю его в ответ, прижимаюсь к нему трепетно, боясь единым неосторожным звуком разрушить момент.
Пока я не говорю с ним о том, что между нами происходит.
Пока я не называю вслух имя этого чувства.
Пока я храню эту тайну о Паше от него самого, он будет счастлив в незнании.
— Рысик… — зовет Паша, зарываясь носом в мои волосы. — Давай, ты придешь на ночь ко мне?
Сердце подпрыгивает в груди.
Я отстраняюсь, чтобы заглянуть в его лицо, увидеть взволнованное ожидание, отметившееся в глазах, складке между бровей и закушенной губе. И радостно улыбаюсь, прежде чем сказать:
— Конечно, Паш. Я приду.
— Обещаешь? — спрашивает он серьезно.
— Обещаю.
========== 5 ==========
В девять вечера, когда мама уходит к соседке на чай, и я собираюсь по-тихому улизнуть из дома, все мои планы терпят крах.
Три раза надсадно воет звонок, и я дергаюсь к двери, решив, что за мной зашел Паша. Но на пороге стоит Мила. С грязными спутанными волосами, отливающими в скудном освежении подъезда в ржавчину, потекшим макияжем и стойким запахом перегара. Джинсы и футболка промокли из-за дождя, в руках, испачканных в грязи и ободранных в кровь, — скейт.
— Леша, — Мила икает и плачет, бросая скейт на коврике в прихожей, и стягивает хлюпающие водой кеды. — Леш… Мне шандец…
— Что случилось? — я перепуган не на шутку, а потому мгновенно забываю о том, что мне надо было уходить.
Я беру Милу под руку и провожаю в ванную. Включаю теплую воду и умываю ей лицо, стирая ватным диском комочки туши под глазами и слезы с опухших щек.
— Я напилась, — шепчет Мила и снова заходится рыданиями. — Мне так плохо… Папа убьет меня, если заявлюсь к нему такая… Блин… Ты можешь выйти?.. Мне надо блевануть.
Конечно же, я никуда не выхожу.
Насильно усаживаю ее на коврик перед унитазом и держу ее волосы, пока она с мучительными хрипом, перемежающимся рыданиями, выворачивает из себя желудочный сок и остатки блейзера. Вишневого, что я понимаю по приторному въедливому запаху. Жуткое дешевое пойло, каким обычно пробавляется местная тусовка скейтеров, с которой мы иногда пересекаемся на рампе.
— Мила, ну что же ты так? — спрашиваю ласково, когда она утирает губы тыльной стороной ладони и съеживается в немом бессилии на коврике, подобрав под себя ноги. — Зачем ты вообще пила?
Она кидает на меня колючий взгляд и смаргивает вновь выступившие на глаза слезы.
— К нему собирался, да? — спрашивает вдруг резко, со свистом потянув носом воздух, и выплевывает с издевкой: — Кельвин Кляйн?
Я заливаюсь краской смущения и прячу взгляд.
Не стоило, наверное, так сильно душиться, и волосы свои отросшие укладывать в хоть какое-то подобие прически. И шмотки выбирать целый час в медитативном ступоре перед шкафом. И мамин триммер брать из ящика под раковиной. Мне не было бы сейчас так отчаянно стыдно и неловко признаваться своим молчанием в том, что я прихорашиваюсь для парня, который мучил и изводил меня все это время.
— Я так надеялась, что этим человеком буду я, — говорит Мила еле слышно, прислонясь боком к краю ванны. — А им стал Паша Соколов. Гребаный Паша, который затравил тебя под ноль без палочки, но все равно остался для тебя тем, для кого ты душишься… Гребаным Кельвин Кляйном и сияешь такой улыбкой, открывая дверь, будто надеешься каждую минуту каждого дня, что это он-он-он…
Мила плачет, размазывая по лицу остатки туши и комочки матовой губной помады. А потом резко подается вперед, зажав рот ладонью, чтобы не блевануть мимо унитаза.