Дмитрий Пожарский и Кузьма Минин выступили из Нижнего Новгорода (из Ивановских ворот) 23 февраля 1612 года. Ополчение шло вверх по Волге, присоединяя отряды из попутных городов и пополняя казну.
Пожарский был порадован, когда в Балахне к нему присоединился Матвей Плещеев, известный воевода, соратник Прокофия Ляпунова. Дмитрий Михайлович хорошо запомнил, как Плещеев схватил у монастыря Николы на Угреше три десятка казаков и посадил их в воду — за их своевольство и грабежи.
Получил Пожарский подмогу в Юрьевце и Кинешме, а вот в Костроме воевода Иван Шереметев норовил оказать сопротивление, но осаждать город не довелось: посадские люди приступом взяли двор боярина и норовили его казнить, но Пожарский пощадил воеводу.
В конце марта рать Пожарского подошла к Ярославлю. Ни враги, ни сам Дмитрий Пожарский не могли предположить, что «Ярославское стояние» продлится целых четыре месяца.
Глава 16
ДОЧЬ — ЧУЖОЕ СОКРОВИЩЕ
Зима выдалась ядреная, с крепкими морозами, но Первушке — мороз не мороз: пока толстенную прорубь пешней прорубишь, сто потов сойдет, даже бараний полушубок хочется скинуть. Не думал, не гадал Первушка, что ему вновь придется взяться за пешню.
Анисим, оставшись без погибшего работника Нелидки, попросил:
— Помощь нужна, племяш. Одному мне не управится.
— Какой разговор, дядя? Светешникову ныне не до храма. Займусь с тобой подледным ловом.
Долбил на Которосли лед и изредка поглядывал на храм Спасо-Преображенского монастыря. В кой раз подумалось: «Дивные творения. И зело крепки, и красотой не обижены. Знатно розмыслы и зодчие потрудились».
Захлестывали дерзкие мысли: «Добро бы и в Земляном городе изящные и диковинные храмы возвести, дабы глаз не оторвать, как от московского Василия Блаженного. Вот где божественная красота!»
Руки долбили толстенный лед, а сердце тянулось к иной работе, которая не давала ему покоя. Сетовал на Светешникова: и чего Надей Епифаныч отложил возведение храма? На смутное время ссылается, не приспела-де пора для православных дел. Но Ярославль уже два года не ведает ворога, можно бы и вернуться к постройке церкви. Надей же иными делами озаботился: то к князю Пожарскому наведался, то за нижегородское ополчение повсюду ратует, вступая в брань с теми, кто по-прежнему тяготеет к самозванцам. В Ярославле немало дворян, и добрая треть из них без особой радости изведала о нижегородском призыве. Раскололись и купцы. Лыткин и Никитников не перестают язвить: в челе ополчения — мясник Куземка Минин. Слыхано ли дело? Надо королевича Владислава держаться, а то и самого короля Сигизмунда.
Ну и купцы! Латинян помышляют видеть на московском престоле, вот Надей Светешников и воюет с ними. И Аким Лагун с Надеем заодно. Тот — один из самых лютых врагов поляков и их приспешников.
И все же обуревало к Лагуну двоякое чувство. Аким относится к нему враждебно, готов даже убить за свою дочь. Не он ли подговорил Гришку Каловского и его дружков? Это не делает Акиму чести. Уж слишком он опекает Васёнку, норовя выдать ее за сына купца Лыткина. Плевать ему на страдания дочери.
Васёнка! Милая Васёнка. Не было дня, чтобы он не думал о ней. Одному Богу известно, как он грезил увидеть ее своей женой. Порой хотелось ринуться ко двору Акима и силой вызволить Васёнку из терема, но сей необузданный порыв приходилось гасить, ибо такую преграду, как Аким Лагун, ему не одолеть.
Анисим как-то молвил:
— Выкинь из головы Васёнку, напрасны твои грезы. Из дуги оглобли не сделаешь. Давно пора другую девушку облюбовать. На тебя многие заглядываются. Вон по соседству какая красна девица живет. Всем взяла: и статью и нравом добрым.
— Да никого мне не надо, дядя!
— Тогда иди в монахи… Слышь, Евстафий, племяш-то мой в однолюбы записался. Уж кой год, как чумовой ходит.
Евстафий, давно прижившийся у Анисима, многозначительно изрек:
— Любовь, Анисим, не волос, скоро не вырвешь. Ты его не понукай.
— Да как же не понукать? Не век же ему ходить в холостяках. Ты стар, да и мы с Пелагеей к старости клонимся, не так уж и долог наш век. Коль Васёнку из головы не выкинешь, один останешься, но даже дуб в одиночестве засыхает. О сыновьях подумай, Первушка. Давай я тебе соседскую дочь сосватаю.
— Сказал же: никто мне не нужен!
Тяжело вздохнул Анисим. Так и не дождется, видимо, Первушкиной свадьбы. А ведь парень в самой поре, натура услады требует. Сходил бы в кабак, да к блудной женке приладился, то-то бы разговелся. Так нет, в чистоте держит себя. Для кого, дуралей? Девок-то — пруд пруди. Вон и у дьячка слободской церкви три дочери на выданье.
Сказал как-то о том Пелагее, на что та сердито отмахнулась:
— Да злей этой дьячихи, на белом свете нет. Поедом есть Феофила!
Евстафий услышал и все также нравоучительно молвил:
— Не приведи Господи злой жены. Лучше жить в пустыне, чем с женой долгоязычной и сварливой; как червяк губит дерево, так мужа жена злая; как капель в дождливый день выгоняет человека из жилья, так и жена долгоязычная; что кольцо золотое в носу у свиньи, то же красота жене зломысленной. Никакой зверь не сравнится со злой и долгоязычной женой. Она свирепее льва и хуже змеи. Молиться буду за отрока, дабы выпала ему добросердечная жена.
— Да уж я устала молиться, Евстафий.
И вдруг незадолго до Рождества к избе подкатил зимний возок, из которого вышел стрелецкий голова. Анисим, увидев Акима, недоуменно кашлянул в русую с проседью бороду. С какой это стати стрелецкий начальник пожаловал?
— Здрав буде, Анисим Васильич. Потолковать бы надо.
— И тебе доброго здоровья, Аким Поликарпыч. Проходи в избу.
Лагун снял шапку, перекрестился на киот. Лицо его с крупным увесистым носом и с острыми неподвижными глазами, как показалось Анисиму, было слегка смущенным.
— Пелагея!.. Выйди в горницу. Присаживайся, Аким Поликарпыч.
— Прости, Анисим Васильич, но я помышлял повести разговор при твоей супруге.
— Как скажешь, — пожал плечами Анисим.
— Племянник твой где?
— Прорубь ладит.
— Добро. Потолкуем пока без него.
Лагун произнес последние слова и замолчал. Знал бы Анисим, чего стоило Акиму явиться в его избу, человеку не без гордыни, честолюбивому, знающему себе цену. Сколь усилий понадобилось Лагуну, чтобы переломить себя, и вот теперь, под любопытными взорами Анисима и Пелагеи, он словно окаменел, не ведая, с чего начать трудный для него разговор.
Молчание нарушил хозяин избы:
— Экая стынь на дворе. Давай-ка, Аким Поликарпыч, выпьем по чарочке для сугреву. Пелагея!
Супруга метнулась к горке, достала оловянные чарки и скляницу, а Лагун охотно мотнул каштановой бородой.
— Можно и по чарочке.
Все шло в нарушение обряда, но Акиму уже было все одно, лишь бы высказать то, что мучило его все последние дни, когда так не хотелось переступать через себя, и в этом ему помогла чарка водки. Закусив хрустящим груздем и, опрокинув другую чарку, Лагун, наконец, произнес:
— Я ведь к тебе по большому делу, Анисим Васильич… Скажи мне, да только истинную правду, как твой племянник относится к моей дочери?
— К Васёнке? Да с ума по ней сходит.
— Добро… И моя дочь по Первушке сохнет. Может… может быть нашему сговору?
— Да Господи! — возликовала Пелагея. — Радость-то, какая!
— Цыть! — строго одернул жену Анисим. — Обычая не ведаешь?
Пелагея смолкла, а Лагун вновь застыл в напряженном ожидании. Теперь все зависит от слова Анисима, который, как говорят, человек основательный, вдумчивый, с кондачка решения не принимает.
— По правде сказать, — кашлянув в мосластый кулак, заговорил Анисим, — не ожидал такого предложения, Аким Поликарпыч. Не чаял, что стрелецкий голова снизойдет до мелкого торговца рыбой. Не чаял… Разумеется, племянник мой — парень не из последних, но я ему напрямик сказал: не по себе сук рубишь, ибо чин твой, Лагун, дворянскому сродни. Первушка же — мужичьего роду. Вот и кумекаю, Аким Поликарпыч, пристало ли простолюдину Васёнку брать под венец? С неровней жить — не пришлось бы тужить. И почетно твое предложение, Аким Поликарпыч, но не по Сеньке шапка.