— А что скажет немецкий император? Мало нам всяких врагов. Не советую тебе, Аким Поликарпыч, трогать Иоахима.
— Как бы боком не обошлось наше невмешательство. Коль дело воровским окажется, тут и император смолчит. Жигмонд же повелел казнить своего архиплута, пана Лисовского.
— Тут дело собинное. Пан Лисовский в своей стране грабежи и разбои чинил, вот и приказал король вздернуть его на виселицу. Ныне, чу, на Руси шайки сколачивает. Купец Иоахим не из той породы.
— Все они одним миром мазаны, — махнул рукой сотник. — За деньгу мать родную продадут.
Низкая сводчатая дверь воеводских покоев была прикрыта и все же Аким, метнув на нее взгляд, тихо спросил:
— Нас, надеюсь, никто не слышит?
— Вестимо, Аким Поликарпыч. Смело толкуй.
Сотник вновь пропустил чарку, но теперь уже закусил белым груздем в конопляном масле, и только после этого сторожко изронил:
— В хоромах твоих дьяк Сутупов остановился… Не он ли Юрия Мнишека мутит?
Воевода поперхнулся, закашлялся, хотя маслянистый рыжик и не думал застревать в его остром кадыке.
— Напраслину на Богдана Иваныча наводишь. Напраслину.
Воевода поднялся из кресла и взад-вперед заходил по покоям, устланным яркими бухарскими коврами. Желтые сафьяновые сапоги его слегка поскрипывали.
— Никого нельзя опускать, Федор Петрович. Сутупов — вольная птица. Он-то без помех к Мнишеку ходит. А по какой надобности? Может, ответишь мне, начальнику стрелецких караулов?
Воевода мягко ступил к двери, прислушался, а затем резко двинул по ней сапогом. В сенях, освещенных тремя шанданами, никого не было. Федор Петрович плотно прикрыл за собой дверь и каким-то глухим, извиняющим голосом, произнес:
— Да ничего мне неведомо, сотник. Сказывает, что докука ему в доме сидеть. В карты-де к сенатору ходит играть. Вот и весь разговор. Полное неведение с этими поляками. Царь указал держать всех панов и паночек под караулом, никого к ним не пропускать, писем не передавать, и никаких им сношений ни с кем не иметь. И в то же время указано обращаться с ними бережно, почтительно, и даже оружие не отбирать. Где ты видел таких пленных? Ума не приложу, что с ними делать. И с дьяком — полная закавыка. Зачем в Ярославль пожаловал, отчего с него Шуйский шкуру не снял, почему у Мнишека целыми днями пропадает — одному Богу известно.
— Еще, какая закавыка, Федор Петрович. Сколь голову не ломаю, но ничего на ум не вспадает. Темная лошадка. Всему Ярославлю на удивленье. Людишки прямо изрекают: отчего это Расстригу саблями посекли, а его приспешника с почестями в Ярославль отрядили? Смута в народишке. А ведь Богдану Иванычу прямая выгода с тестем убитого царя дружбу водить. Что как новый Самозванец на Москве престол захватит? Дьяк вновь его обличье опознает и вновь будет обласкан царскими милостями. Глядишь, и в бояре выбьется. Не зря ж он подле Мнишека и царицки крутиться. Дело-то воровское. Не донести ли государю?
Борятинский мигом взопрел, расстегнул ворот рубахи, обнажив длинную жилистую шею. Дрожащей рукой наполнил из темно-зеленого штофа серебряную чарку, осушил залпом и, не закусывая, боднул сотника сумрачным взглядом.
— Ты о том и мнить не смей, Аким Поликарпыч. На все святая воля царская. Не Москва государю указ, государь Москве! Нам ли, холопишкам, цареву волю обсуждать да на его людей хулу возводить. Так недолго и голову потерять.
— Стало быть, сквозь пальцы смотреть на делишки Сутупова! — не воздержавшись, пристукнул ребром крепкой ладони по столу Аким Поликарпыч. — Как был он прислужником ляхов, таковым и остался. Не худо бы соглядатая к нему приставить.
— Я тебе приставлю! — загорячился воевода. — Так приставлю, что небо с овчинку покажется. Тоже мне Малюта Скуратов выискался. Ты еще сыск Сутупову учини. И кому? Человеку, коего сам Шуйский в Ярославль прислал. Пораскинь умишком, сотник.
— Царю из-за тына не видать, — буркнул Аким.
Возвращался от Борятинского смурым. Нет твердости в воеводе. Тут, того гляди, крамола вскроется, а он и ухом не ведет. И немчина-купчишку нельзя шевелить, и дьяка Сутупова не велено трогать. Тут что-то не так. Хоть Борятинский царем прикрывается, но Шуйскому-то он не шибко верит. Шатко сидит на троне Василий Иванович, зело шатко, коль с новым Самозванцем не может управиться. Тот, чу, силу немалую набирает. Вот и не осмеливается Борятинский Сутупова к ногтю прижать.
И вдруг Акима проняла жуткая, воспаленная мысль: «А может, воевода вкупе с дьяком козни плетет?! На всякий случай теплое местечко себе готовит. Второй Самозванец и впрямь может на Москву приспеть. Но то дело подлое, изменное.
Мрачнее тучи сидел в избе на лавке Аким Поликарпыч.
Глава 3
ПЕРВЫЙ ПОЦЕЛУЙ
Ничего не поведала Серафима Осиповна супругу своему. Да и как о таком деле молвишь? Мало ли чего девке в голову взбредет? Девичьи думки изменчивы. Сегодня у них одно на уме, завтра — другое. Забудет она своего печника, и никогда супротив родительской воли не пойдет. Быть ей за Дмитрием Лыткиным!
И день, и два покойно сидит за рукоделием Васёнка, даже как-то веселую песню завела.
Вот и, слава Богу, утешилась Серафима. За ум взялась, уж вечор, а она все сидит за вышивкой.
— Поди, умаялась, доченька. Выйдем-ка в сад.
— Не хочется мне больше в сад, маменька. Намереваюсь тятеньке рубаху серебряными травами расшить. Пусть порадуется. Всю неделю буду вышивать, дабы на Казанскую Богоматерь наш тятенька в новую справу облачился.
— Воистину порадуется. Какая же ты у меня разумница, доченька.
В конце недели Серафима Осиповна снарядилась в храм, и Васёнку с собой позвала, но дочь отказалась:
— И рада бы, маменька, святым образам помолиться, да, боюсь, сряду изготовить не успею. Не хотелось бы тятеньку огорчать. Он и без того все дни смурый ходит.
— Пожалуй, ты права, доченька. Потешь отца рукодельем своим.
Не успела мать выйти со двора, как Васенка засобиралась в сад.
………………………………………………………
Первушка дольше прежнего стал задерживаться у пруда. Умоется, поплещется в чистой водице и… ждет. Но Васенка так больше и не показывалась, знать, и думать забыла о «чумазом». А вот он не забывал, и чем больше думал о ней, тем все больше хотелось ему увидеть эту зеленоглазую девушку.
Постоял, постоял на мостке и неторопко пошагал через сад ко двору. Хозяйка, поди, заждалась его к обеду.
— Чумазый!
У Первушки учащенно забилось сердце. Он радостно повернулся на задиристый голос, но девушки не было видно. Лишь прошелестели и тотчас смолкли густые ветви вишняка, усеянные сочными, спелыми ягодами.
— Чумазый!
Но ветви теперь уже не шелестели, значит, Васёнка застыла на месте. Взволнованный Первушка двинулся к вишняку, а сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Кажись, никогда еще не был он таким взбудораженным. Ну, где же эта стрекоза?
Но только он раздвинул ветви и обнаружил Васёнку, как та стремглав выпорхнула из вишняка и кинулась в сторону яблонь.
— Не догонишь, чумазый!
Бежала, игриво смеялась, слыша за собой резвые, уверенные шаги. Запыхавшись, остановилась подле развесистой грушовки, и тотчас ее плеча коснулась трепетная ладонь Первушки.
— Вот и догнал.
Рдеющее лицо Васёнки, казалось, слилось с ее алым сарафанчиком, упругая, девичья грудь ее часто вздымалась, обычно находчивая и бойкая на слова, сейчас она потеряла дар речи. Их чуткие завороженные глаза встретились, и Васенка, забыв обо всем на свете, выдохнула из себя сладостный стон и прильнула к горячей груди Первушки.
— Люб ты мне, чумазый…Люб!
— И ты… и ты мне люба, Васёнка.
Их влажные жаркие губы слились в терпком опьяняющем поцелуе. Первушка гладил ее мягкие шелковистые волосы, брал ее пылающее лицо в свои ладони, и целовал, целовал, чувствуя, как в душу вливается сладостное, ни с чем не сравнимое, упоение.
Девушка опомнилась, когда услышала громкий голос стряпухи: