Дрогнуло сердце от тревожной мысли. Что с Первушкой, жив ли?..
И все померкло перед затуманившимися очами. И тут, как нарочно, с развесистой березы, что раскинулась неподалеку от пруда, закаркала ворона. Кыш, кыш, недобрая вещунья! Жив ее любый Первушка. Но как о том изведать? Маменька не знает, а тятеньку не спросишь. Даже заикнуться нельзя.
Вернулась домой с неспокойным, сумрачным лицом.
— Что с тобой, дочка? — озаботилась Серафима Осиповна. — Аль головушку солнцем напекло?
— Все хорошо со мной, маменька. В светелку пойду.
Серафима Осиповна что-то еще изладилась спросить, но махнула рукой. Какие-нибудь пустяки, да и недосуг разглагольствовать: по дому дел невпроворот, все-то надо привести в порядок после вражьего стояния. Радовалась, что дом уцелел, хотя многие избы были сожжены ляхами.
А Васёнке все чудилось карканье вороны. На душе становилось все тягостней и тягостней. Извелась Васёнка! Не выдержала, выбежала из избы и разыскала дворового.
— Слышь, Филатка… Ты ведаешь, где Первушка живет?
— Дык… ведаю. В Коровниках.
— Христом Богом тебя умоляю! Дойди до Первушки.
— По какой надобности?
— По какой?.. Тоска душу гложет. Изведай, что с ним. Дойди!
— Дык, и ходить не надо. Намедни Анисима видел, дядьку его. Помирает-де Первушка.
— Да ты что?! — побледнев, отшатнулась Васёнка. — Как это помирает?
— Дык, обычно. Вороги стрелой наскрозь уязвили… Чай, уж преставился, царство ему небесное.
Филатка вздохнул, снял войлочный колпак и перекрестился на шлемовидные купола слободской церкви.
— Не смей так сказывать, не смей! — Васёнка даже кулачками застучала по сухощавой груди дворового. — Жив, Первушка, жив!
Филатка пожал плечами.
— Уж, как Бог даст.
Васёнка горько заплакала и побежала в сад. Упала среди вишен и дала волю слезам. Неутешной была ее скорбь. Полежала, поплакала, и вдруг вспомнила знахарку Секлетею, коя жила неподалеку от их терема в Козьем переулке. За ней, когда шибко прихворнула маменька, ходила Матрена, и знахарка исцелила недуг.
Правда тятенька не очень-то уж и хотел приглашать в терем ведунью, но маменька настолько захворала, что едва Богу душу не отдала. Тятенька всполошился: без хозяйки дом сирота, вот и послал за знахаркой, но когда она явилась, то глядел на нее искоса, недоверчиво.
Старушка же, повернувшись к тятеньке своим покойным, добросердечным лицом, тихо и задушевно молвила:
— Ведаю, милок, о чем твои помыслы. Ведунья-де в дом пришла, коя с нечистой силой знается. И не ты один так полагаешь. Бог им простит. Знахарка — не чародейка, ибо колдун всегда прячется от людей и окутывает свои чары величайшей тайной. Знахари же — творят свои дела в открытую, без креста и молитвы не приступают к делу. Даже все целебные заговоры не обходятся без молитвенных просьб к Богу и святым угодникам. Правда, знахари тоже нашептывают тихо, вполголоса, но затем открыто и смело молвят: «Встанет раб Божий, благословясь и перекрестясь, умоется свежей водой, утрется рушником чистым; выйдет из избы к дверям, из ворот к воротам, пойдет к храму, подойдет поближе, да поклонится пониже». Аль не так я сказываю, милок?
Аким вначале хмурился, но затем с неподдельным интересом глянул на старушку, чей проникновенный голос растаял в его душе предвзятый холодок.
А старушка продолжала:
— Знахаря не надо сыскивать по кабакам, и видеть его во хмелю, выслушивать грубости и мат, взирать, как он ломается, вымогает деньги, угрожает и страшит своим косым медвежьим взглядом и посулом горя и напастей. У знахаря — не «черное слово», кое всегда приносит беду, а везде крест-креститель, крест — красота церковная, крест вселенный — дьяволу устрашение, человеку спасение…
Секлетея высказала еще немало слов, а затем, глянув на хозяина дома, вопросила:
— Веришь ли ты мне, милок? Токмо истинную правду сказывай, ибо без веры не могу я к исцелению недуга приступать.
Чистый, открытый взгляд был у старушки.
— Исцеляй с Богом.
— Благодарствую, милок. Однако знахаря по пустякам не приглашают. Прежде чем спросить его совета, мне надо знать: пользовалась ли недужная домашними средствами?
— Какими, Секлетея?
— Ложилась ли недужная на горячую печь, накрывали ли ее с головой всем, что находили под рукой теплого и овчинного; водили ли в баню и околачивали на полке веником до голых прутьев, натирали ли тертой редькой, дегтем, салом, и поили ли квасом с солью?
Отвечала мамка Матрена:
— И на горячей печи теплой овчиной накрывали, и в бане парили, и редькой бело тело натирали. А ей все неможется, горемычной. Ты уж помоги, ради Христа, Секлетея!
— Никак хворь приключилась не от простой притки, а от лихой порчи или злого насыла.
— Да откуда ему взяться, Секлетея?! — всплеснула руками Матрена. — Кажись, никому зла не причиняла.
— О том мне надо умом раскинуть, дабы угадать, откуда взялась эта порча и каким путем взошла она в белое тело, в ретивое сердце.
— Ведать бы, Секлетея. Саблей бы посек, — буркнул Аким.
— Ох, не говори так, милок. Зла за зло не воздавай. Так Богом заповедано.
— Ты уж порадей, Секлетея. Злата не пожалею.
Глаза у знахарки стали строгими.
— Забудь о злате, милок. Оно, что каменья, ибо тяжело на душу ложится. Истово молись за супругу свою. В молитве обретешь спасение. А теперь проводи меня к недужной…
Добрую неделю ходила старая знахарка к маменьке, излечила ее тяжкий недуг пользительными отварами и настоями, а под конец сказала:
— Твори добро — и Бог воздаст сторицею.
Глубокий смысл вложила в свои уста знахарка.
— Спасибо тебе, Секлетея… Грешна я. У Пресвятой Богородицы, чаю, свой грех замолить.
Васёнка так и не поняла, какой грех будет замаливать маменька перед святым образом. Но маменька молвила, что знахарка — провидица, а коль так, то и о судьбе Первушки скажет, непременно скажет — жив ли ее любый Первушка… Но как знахарку навестить? О ней ни маменьке, ни тятеньке и словечком не обмолвишься. Только заикнись о Первушке, как под сердитый гнев угодишь, особливо тятеньки. Нет, надо к ней таем сбегать. Изба Секлетеи совсем недалече, подле слободского храма Симеона Столпника.
Избенка, как и сама знахарка, была старенькой и пригорбленной, но удивительно духовитой, ибо по всем стенам висели пучки свежих и засушенных трав, от коих исходил бодрящий, благовонный воздух.
Знахарка сидела на лавке и срывала зеленые листья и цветы с какого-то растения, складывая их в берестяной кузовок.
— Здравствуй, бабушка, — робко молвила Васёнка.
Секлетея, маленькая, седенькая, с румяным (на диво!) лицом и выцветшими, но еще зоркими глазами, ласково откликнулась:
— Никак, Васёнка? Здравствуй, голубушка… Аль матушка опять занемогла?
— С маменькой все, слава Богу… Кручинушка меня гложет. Сердечко истомилось.
— Сердечко?.. А ну присядь ко мне, голубушка, да поведай мне о своей кручине.
— Отай мне надо сказать, бабушка, чтоб родители не изведали.
Секлетея долгим пристальным взглядом посмотрела на девушку, и все также ласково молвила:
— Чую, дело твое полюбовное, о суженом кручинишься. Сказывай, голубушка, коль ко мне пожаловала, да токмо ничего не утаивай. А я буду в твои очи глядеть, ибо сказано: не верь ушам, а верь глазам. Сказывай, милое дитятко.
Все-то, как на исповеди, поведала Васёнка, а старушка, держа девушку за трепетные ладони, все смотрела и смотрела в ее взволнованное страдальческое лицо, а затем тепло изронила:
— Любовь-то твоя глубокая, безоглядная, сердцем выстраданная. Такой любовью не всякого Бог одаривает. То — счастье великое.
— Но жив ли любый мой, бабушка? Скажи, скажи, родненькая?
Васёнка опустилась на колени. Большие глаза ее, заполненные слезами, с такой надеждой устремились на знахарку, что та прижала ее голову к себе, глубоко вздохнула и сердобольно молвила:
— Нашла на любовь светлую туча черная. Мнится мне, жив твой сокол ненаглядный, да токмо…