— Горазд наш Федор Петрович. На троне законный государь Василий сидит, а он у тушинского Вора поместьице клянчит. Горазд!
— Что делать-то будешь, Аким Поликарпыч? Надо бы под стражу воеводу.
— Легко сказать…
Акима Лагуна так и подмывало кликнуть десяток стрельцов, заковать Борятинского в железа, а затем отвезти изменника на Москву к царю Шуйскому. Закипел, в глазах полыхнул гнев, и все же нашел силы остановить себя. Не горячись, сотник — на черепе трещина будет. В Ярославле ныне полный разброд, поводья не затянешь. С воеводой оказались не только дворяне и дети боярские, но и купцы: Лыткины, Тарыгины, Никитниковы, Спирины, Гурьевы, Назарьевы… В одну дуду воровские речи поют: «Новому царю, почитай, все замосковные города крест целовали, а те, кои за Шуйского стояли, разорены и сожжены дотла. Неча и Ярославлю кровь проливать. Надо к царю Дмитрию отложиться». Купцы за свои лавки и лабазы трясутся. Особенно усердствует немчин Иоахим Шмит, самый богатый иноземный купец, кой много лет живет в Ярославле и владеет самыми богатыми лавками. Он-то давно к Юрию Мнишку подвизался, а ныне в открытую призывает всех торговых людей открыть ворота Яну Сапеге. «Мыслили ростовцы остановить поляков, а что обрели? Лавки разграблены, и город предан огню. Тот же удел ждет и Ярославль. За царя Дмитрия надо стоять!». Этого немчина так и хочется рубануть саблей, но у воеводы одна отговорка: «Иноземных купцов по всем царским указам трогать не велено. Пройми одного, так в Неметчине троих наших покарают». «Но сей купец на воровство подбивает. Самое пора его припугнуть». «Не положено, сотник!» Вот и весь разговор.
Лихое время переживал Ярославль. Из табора Самозванца в город проникли какие-то невнятные людишки в мужичьей сряде и вещали:
— Царь-то Дмитрий истинный. Сулит народу всякие милости оказать, когда боярского царя Шуйского сковырнет и на московский престол сядет. Пошлины и налоги упразднит, оброки и барщину укоротит, Юрьев день вернет. Надо всему народу стоять за доброго царя!
Стрельцы норовили крикунов прижучить, но посадский люд того не дозволил. Вот и уйми народ. Тяжкое это дело, ибо гром и народ не заставишь умолкнуть. Страсть доверчивы простолюдины. Опять в «чудесное спасение» царевича Дмитрия поверили. Те же, кои в Дмитрия не уверовали, ростовского погрома устрашились, где погибло не менее двух тысяч человек. О каких только ужасах не поведали ростовцы, прибежавшие в Ярославль! Ныне даже среди стрельцов началось брожение. Жди беды, град Ярославль.
Тягостно на душе Акима Лагуна. И служба стрелецкая стала маетной, и в доме не стало былой отрады. Свадьбу пришлось отложить. Как-то высказал Земскому старосте Лыткину:
— Повременить бы надо, Василь Юрьич. Ишь, какая смута загуляла. Неуярядливо в Ярославле.
— Повременим, Аким Поликарпыч. Правда, Митька мой обмолвился о свадьбе, но то дело нам решать. Авось дождемся и покойных дней.
Лагун, пользуясь случаем, сторожко молвил:
— Ты уж извини, Василь Юрьич, но до меня слушок дошел, что сынок твой в кабак зачастил и с блудными девками знается. Не мое, разумеется, дело, но не пора ли ему остепениться? Все же, будущий зять.
Лыткин выслушал сотника со снулым лицом. Не часто приходится Земскому старосте выслушивать назидательные речи, но тут дело особое: между будущими сватами не должно быть недомолвок, тем более, когда-то они ударили по рукам, а поломать сей древний обычай — лишиться имени и чести.
Если бы разговор о сватовстве зашел сегодня, то Лыткин наверняка бы от него уклонился. Далеко не тот стал сотник Лагун: всю былую власть растерял. Ныне его даже сами стрельцы перестали бояться. Они растеряны, многие из них изверились в царе Василии Шуйском и едва ли пойдут проливать за него кровь. Лагун последней опоры своей лишился, не укротить ему ни именитых людей, ни чернь, а посему не такого свата хотел теперь видеть Земский староста, но слова своего не вернешь.
— О Митьке мог бы и не говорить. Ведаю его проказы. Молод еще, ума не набрался. Женится — остепенится.
— Ну-ну.
На том и расстались, но не так, как обычно. Прежде Лыткин до ворот провожал, а в последний раз распрощались у сеней хором, и тогда уже Акиму подумалось: «Заважничал староста. С чего бы?».
В доме не стало былого веселья. Всегда беспечная, оживленная Васёнка теперь ходила по избе как в воду опущенная. Куда пропали ее шутки и шалости, беззаботный, развеселый смех? Будто кто сглазил Васёнку. Молчалива, глаза снулые, даже любимое рукоделье выполняет спустя рукава.
На первых порах думал, что дочь не в меру на него разобиделась, ибо суровый с ней был разговор, даже плеточкой стеганул.
— Вот уж не чаял, что дочь моя в прелюбы ударится, ведая о том, что сосватана. То всему дому бесчестье! Что о нас добрые люди скажут?! Сором на весь город!
Вот и не удержался вгорячах, за плеть схватился. Да за такой проступок надлежало еще жестче наказать. Дело-то неслыханное.
Пока разгневанный отец бушевал, Васенка ни слова не проронила, и даже плеть из ее глаз слезы не выбила, что больше всего поразило Акима. Он надеялся, что чадо родное упадет в ноги, заплачет в три ручья, начнет просить прощения, умолять, но ничего подобного не случилось.
Тут и мать насела:
— Повинись, дочка. Экий грех содеяла. Скажи отцу, что блажь нашла, окаянный попутал. Повинись!
Серафима Осиповна даже ногой топнула.
— Прости, тятенька, — едва слышно прошептала Васёнка.
— Да разве так каяться? Встань перед Божницей и поклянись, что и думать забудешь о печнике.
Васёнка ступила к киоту, глянула на Пресвятую Богородицу с младенцем на груди и тотчас из глаз ее покатились слезы.
— Не могу забыть… Люб мне Первушка. Люб!
— Что-о?
Аким вновь было схватился за плеть, но ударить дочь, да еще перед Божницей, у него не хватило духу.
…………………………………………………
Перед самым рассветом Акима разбудил заполошный голос пятидесятника Тимофея Быстрова.
— Беда, Аким Поликарпыч. Ляхи идут к городу!
Лагун, пребывая еще в полусне, привстал на постели и вяло произнес:
— Ты откуда свалился?
— Из ночного караула. Привратник твой не впускал, так я его кулаком огрел — и к тебе. Ляхи, сказываю, идут на Ярославль!
— Ляхи?!
Аким порывисто поднялся с постели, торопливо облачился в красный стрелецкий кафтан, пристегнул саблю и, увидев вбежавшего в покои дворового, крикнул:
— Седлай коня. Живо!
Наметом помчали к хоромам Борятинского, но того дома не оказалось: отбыл в Воеводскую избу.
«Чего бы в такую рань?» — подумалось Лагуну.
На крыльце Воеводской толпились приказные люди. Лица озабоченные, напряженные. Один из «крючков» почему-то перегородил ему дорогу, но Аким оттолкнул его крепким широким плечом и резко распахнул дверь.
Воеводская изба была заполнена именитыми людьми и духовными лицами в челе с архимандритом Спасской обители Феофилом.
«Тайная вечеря, — усмехнулся Лагун. — Знать, загодя изведали о поляках, а меня не известили».
Акима захлестнула волна возмущения. Воевода не захотел позвать на совет начальника стрельцов, и это в то время, когда на Ярославль движется войско поляков.
Федор Борятинский, метнув на Лагуна настороженный взгляд, повернулся к архимандриту Феофилу.
— Лучшие люди города свое суждение высказали. Твое слово, святый отче.
Феофил, невысокий, с худощавым костистым лицом, обрамленным длинной полуседой бородой, перебирая округлыми руками четки, неторопко изрек:
— Все в руках Господа. Владыка наш Филарет, митрополит ростовский и ярославский, помышлял остановить ворога, но свершать того не подобало, ибо ворог был сильней, и пролилась кровь обильная. Самого же владыку с бесчестьем увезли на крестьянской телеге, а град Ростов предали огню и мечу. Господь не хотел брани, ибо не приспело время для отмщения, поелику и нам надлежит призвать прихожан к смирению.
— К смирению? Впустить ляхов в город? — резко произнес Лагун.
— Иного выхода нет, сыне.