Литмир - Электронная Библиотека

– Паскуда!

– От паскуды слышу!

– Гад полосатый!

– От гадюки слышу!

Язык у Васи – оселок бритвы править, никому спуску не даст. Его за это соседи страсть как не любят. Он их тоже, потому что сплошь одни гегемоны, как рабочих в редакции называют, пьют не меньше Нюрки, в целом доме ни одной семьи порядочной, пойти не к кому. Вася с ними сосуществует – он их боится, они его, а кто кого пуще, неизвестно, потому что каждый сам себе умён соображать: дети, семья, работа, то-сё… Но Васю боятся больше, – бессовестный он, говорят. Конечно, тут много кой-чего можно в ответ насказать: что, мол, за беда? подумаешь, совесть! соседка соседку вона по два раза на дню этим честит и – ничего. Да это всё не то. О Васе, что он бессовестный, передают шепотком и рукой закрываются, чтобы ветром не разнесло, только краем уха и зацепишь: – «Ужасть! Ужасть!» В любой сваре поэтому гегемоны поощряют Нюрку, а не его, хоть и анонимно, когда голос в хоре тонет.

– Нюрка, не сдавайсь!

– Надрай ему холку, кандею базлатому!

– Промежду рог звездани!

– Наждачком его, Нюра!

– Ты ему прессу зачитай, прессу!

– Таким пощады нет!

– Маральную основу разлитого сицилитического опчества…

Нюрке поддакивают. Нюрку направляют. Нюрке напоминают заголовок и даже запев чёрт-те-когдашней статьи, которую она привыкла исполнять под балконами, как серенаду, и все жильцы давно выучили. Она уже старая, Нюрка, и с причудами, к тому же верующая, хотя об этом мало кто знает, а сейчас это и вовсе не к месту, не будь нужда сказать, что газетную Васину бяку она помнит так же назубок, как «Отче наш», и в подсказках надобность имеет не больше, чем актёр в бисировании. Она суетится, ставит потвёрже ноги, чистит харканьем гортань, сплёвывает в лопухи, вытирает подолом набрякшее лицо и, вдохнув нового воздуху, будто в воду прыгать собралась, приступает к декламации. Потеха с ней!

Длиннющие периоды, на которых Вася собаку съел, она выдаёт до того без запинки, словно в одночасье институт кончала с отличием; вымороченная наукоподобная заумь и неудобосказуемая чертовщина, которыми наши газеты в особенности отличаются, летят из её корявого рта, как гуси-лебеди; цитаты великих нюркиных современников о народе и законе звучат слово в слово и так убеждают, что и сомневаться не надо, кто над кем и кто для кого: закон для людей или же наоборот. Само собой, читка газеты вслух да ещё в который раз не оказывала бы на публику циркового воздействия, если бы Нюрка сугубо и трегубо не сдабривала текст замечаниями, телодвижением и словотворчеством.

За искренность её замечаний можно поручиться, но привести их чёрным по белому значило бы потерять репутацию и кое-что ещё в глазах людей и учреждений, к которым нюркины комментарии относятся, как шрапнель к искусству. Жесты у неё – точь-в-точь она сама, такие раздёрганные и нелепые, что и театр абсурда не мог бы придумать ничего экстравагантней. Что до слов, то они у Нюрки непохожие, потому что зубов не хватает, и говорит она, будто горячей каши в рот напихала, а гегемоны такой народ, лишь бы посмеяться. А отчего смеются, поди, узнай. Если оттого, что у косноязыких старые слова новыми понятиями обрастают, так есть ещё хуже Нюрки говорят и никто над ними не смеётся, – «Нельзя, – говорят, – над начальством». Вообще-то, гегемоны люди не злые, только робкие очень и со всех сторон затурканные. К Нюрке они – вполне, и речь её им гораздо ближе, чем какая-то официальная «Доколе, Катилина?»

Вася изо всех один, кому этот спектакль – нож острый. Давние свои статьи он любит наедине почитывать и держит полное собрание публикаций, но не любит, когда их другие трогают, особенно Нюрка, а она публично похабит Васину мысль и оскорбляет не только его, но и маму-мантулечку, которая далеко отсюда и ни при чём. Понять Васины страдания можно, если достать газетку постарее, лет этак за двадцать-тридцать, словом, чем старее, тем понятней будет. Каково читать, – кто пробовал? То-то. В своё время не сразу было доглядеться, что там. Вроде что-то большое, громоздкое, ни глазом окинуть, ни смыслом объять, а поодаль времени – ах, чтоб тебя разняло! – пустое несли, братцы, луну ругали, комара миром треножили, свет охапками в подпол таскали, спотыкались на ровном месте. Вот и не выдают прежних газет на руки, «потому что незачем, – русским языком вам говорят». Вася хоть и новой породы, и стыд к нему не пристаёт, а всё же неуютное у него самочувствие. Со стороны видать, как его корчит престижная лихорадка, и выглядит он, ни больше ни меньше, – раненый гладиатор, умоляющий о пощаде.

– Что возьмёшь с дуры с малохольной! – обращается он за милостыней к ближайшему балкону и, не дождавшись, шлёпает рукой по ляжке.

Коммунальный Колизей угрюмо сопит и для полноты сходства здесь не хватает лишь больших пальцев, указующих вниз, да возгласов: «Добей его, Нюрка!» При виде огульной жестокости у кого сердце не дрогнет? Поневоле забывается, что Вася лишён чувства срамоты, и мнится, будто он такой как все: не выдержит и уйдёт в дом переживать, каяться, страдать всячески, ужин от себя отвергнет, ночью век не смежит, возможно, даже расплачется под одеялом, а Галя, терзаясь вместе с ним, станет шептать утешения и разглаживать его линялые вихры. Право, не грех возомнить, только Вася сам же не даёт.

– Тварь худая! – кричит он Нюрке. – Свинья неумытая! Пьянюга! Я вот тебя, голодранка, в милицию сдам, будешь знать!

Опять врёт Вася. Ни в какую милицию он её не сдаст. Да милиция и сама не захочет с ней связываться, потому что ей от нюркиных задержаний никакого перевыполнения, одни убытки. Денег у неё ни копейки, трудовой книжки нету, пенсия не положена, штраф взыскать неоткуда. Нюрка, правда, не побирается, сама себе на хлеб и вино зарабатывает. Состоит она при деле у Сони-сукотницы, что в продмаге вином торгует, а стаканов для распива не даёт и посуду обратно не принимает: «Тары, – говорит, – на вас, бухарей, не настачишься, во двор марш!» Во дворе за углом Нюрка с гранёными стаканами, как по заказу. Она бухарикам – стаканы, а они ей за это каких только бутылок не понаоставляют: и портвейн, и билэ мицнэ, и вермут, и даже такие, где по-заграничному «когнак» написано. К закрытию Соня посуду приберёт и выдаст Нюрке пол-литра забористого сусла да банку овощных консервов. А ей этого ещё как вдосталь: глоток-два-три и давай по тротуару горло драть.

Гуляй, гуляй, эх, наслаждайся,
Пока с больницы выйду я,
А потом остерегайся,
Залью карболкою глаза.

Песни у Нюрки, конечно, чуждые, так ведь не для эстрады, – для себя человек поёт, а голос она пропила, и он у неё негромкий, гнусавый и какой-то с ворсом, вроде шерстяной. Милиционеры знают её как свою, лишь улыбаются встречь да спросят иной раз по-хорошему: «Что, Нюра, уже настебалась?» Если же её когда редко-редко заберут, то к авансу или к получке обязательно выпустят, потому что гегемоны по этим дням пьют наповал, а милиция, хоть про неё и пишут, будто она общественными интересами сыта, однако бражнику при деньгах туда лучше не попадать, – обчистят. Вася же против милиции пока ещё мелко плавал и невелик в чинах распоряжаться, кого забирать, кого оставить.

– Слышь, кандей, а кандей? – спрашивает внезапно присмиревшая Нюрка. – Ну, не мне, так Богу ответь: неуж тебе моёй зареньки несмыслёной не жалко? Ма-аленичка она, кандей, несча-астненька… Не може того быть, чтоб не жалко. А, журналист? У тебя ж своих двое…

Будь Вася как все, он сразу же бы ответил: «Нашла, о чём толковать, Нюрка! Ясно – жаль, даром что я твою девчонку в глаза не видал. Пойми меня, как зверь зверя: мне приказали, я написал – и всё. Не напиши я, другой бы написал или третий, а мне бы только хуже было. А кто сам себе враг? Спроси у людей». И ушла бы Нюрка, только бы её и видели, и не стала бы приходить, смекнув, что Вася – сволочь, но не больше других. Жаль, что Вася не такой, как все, а современный. Сперва он обращается к зрителям:

38
{"b":"587299","o":1}