Сперва щёлки в двери засветились, перестал мишка свет загораживать. Смотрю дальше. Вижу, Катя его плечом толкает, а тот задом от неё. Нехотя, правда, и вроде как отговаривается, но не спорит. Отойдёт на шаг-два, а Катя его плечом! плечом! Так на середину двора вытолкала и повела прочь: сама первая, а он за ней. Уже я в таком разе из чулана вышел, смотрю на них – ничего не пойму: Катя могутная, как корова, а этот паразит рядом с ней, как собака, – вот так мужик! Потом сообразил, что пестун это, сынок от первого выводка. И рост у него, – как раз людям на ярмарке бороться смеха ради. Ему бы добрый подгопник, он бы и сам убрался, а я оробел без памяти. Одно слово: страх, большие глаза… У медведей такой есть случай, что содержит матка при себе кого-одного из старших детей за меньшими присматривать, и прозывается он пестуном, ну – нянька, вроде. И при Катиных, выходит, тоже один такой состоял добросовестный.
Зашли они в кусты, потом в тайге скрылись, ничего видать не было. Должно, Катя его по-своему ругала, а то, может, побила, чтоб не принародно. Они все страсть как боятся матку, особенно, ежели она с детвой. Медведь и в человеке признает, что, ежели сказать, баба в женских тягостях, так он её нипочём не тронет.
Воротилась Катя одна. Кутята её в хате возятся, как ничего и не было. Бабка мне говорит: «Ты погляди, Катя-то смеётся. Это она, Фомич, не иначе, как с тебя». Присмотрелся, что ты скажешь! – смеётся зверь. Смеётся как? Обыкновенно. Олень, к примеру, во время гона часто смеётся. Собака хвостом весёлость передаёт и глазами, само собой. У волков самый короткий смех и редко они смеются. А медведь головой вертит и вниз глядит, чтобы кого случайно не обидеть. Но всё ж таки нет-нет, а глянет на то, от чего его смех взял. Вот и Катя на меня тоже так глядела. Смешно ей было, как я на старости лет кости себе размял.
Погостила у нас Катя часа три и пошла. Через пару дней опять наведалась, но уже без своего пестуна. А потом часто приходила. Кутят бабка сахаром повадила, да и Катя смалу его любила, так весь наш сахар и… да! Ну, была оказия, привёз нам Николка Пахомов ещё рафинаду…
Крепко западает добро зверю в память. Припомнила Катя всё, как есть: в стайку свою сходила, а я туда дрова сложил, пришлось выкинуть. В коровнике посидела. Опять с бабкой из-за свиней ругаться стала. Касательно своей жизни ни в чём от нас не таилась, покажет, бывало, вроде как расскажет. Видели мы со старухой, как она своих малых купает. Сперва сама в воду заберётся и ждёт, когда детвора полезет. Те боятся и не идут, а топчутся близ воды. Надоест Кате ждать, поплавает сама, искупается. После на берег выйдет, отряхнётся, пацанов своих по очереди загребёт и, вот ей-бо, как мать дитё по одному месту – набьёт! набьёт! набьёт! и в воду поспихивает.
Думали мы, что из-за нас могла у них нянька отбиться на сторону, потому как долго не видели. Но бабка сказывала, что всё у них благополучно и семья целая. Она в тайгу за жимолостью ходила. Варенье из жимолости – первый сорт и при кашле лучше, чем малина. Там она их всех и встретила: медведи большие охотники до ягод. Позвала бабка Катю; та – к ней, а пестун – от неё, как черт от ладана, только треск пошёл. И пришлось старухе лишний раз за жимолостью идти, а что тогда набрала – всё скормила.
Осенью пришла Катя прощаться. Одна. Детей, видать, со старшим оставила. Так оно, конечно, легче. И опять, как в прошлый раз. Бабке слез на неделю хватило, щи стала подавать пересолённые, мне тоже тоска, лишь вспомню, как идёт Катя от нас и печалится. С того и перестал я их трогать. Жизнь у медведя и так намного людской короче. Пускай себе, думаю, живут. А тут ещё с Катей у нас родство повелось, так мне и вовсе нельзя их преследовать. Забот прибавилось: хожу теперь в тайгу подале на случай каких охотничков. Да и то хорошо: хата у меня, что твой кордон, мимо не проскочишь. А Катю теперь ждём, надеемся.
Я всё мечтаю: вот бы учёного человека встретить, который науку доподлинно изучил и точно может сказать, видят звери сны, когда спят, или нет? По-моему, должны видеть. Ежели, к примеру, Кате какой сон приятный снится, так это про бабку. Как, вроде, бабка с огорода идёт, а медведиха с ней рядом…
Редко бывает погода на Камчатке, но уж если выдастся, так на диво: днём всё к солнцу тянется и блестит, смеясь, а ночью деревья в тайге шепчут листвой друг дружке разные сказки и всякую бывальщину про то, как когда-то очень давно Иван-царевич на сером волке по лесу скакал здешнему мимо вон той старой пихты; как рыбка золотая, жившая в протоке неподалёку отсюда, разговаривала человеческим голосом и как один добрый человек нашёл тут маленького медвежонка месяцев четырёх, не боле…
На другой день Фомич утешал Костю: – «Да ты, слышь, особо не тужи. Коль уж тебе так шибко шкура требуется, заверни к Петьке Косому. Это недалече, вёрст семьдесят по воде всего. От меня, значит, вёрст тридцать вниз по протоке, да влево свернуть – Федя знает – и ещё чуток побольше. А у Петьки есть. Он не брезгует.
Нам сразу же не понравилось, что Косой не брезгует. Чувствовалось, что старик говорит о Петьке со сдержанной неприязнью и оттого часто поджимает губы. Мы стали дознаваться и из отрывочных объяснений Фомича поняли, в чём дело.
Этот самый Петька Косой оказался тоже инспектором и охотником. Случилось ему убить медведя. Медведь был больной и лечился в теплом ключе, а Косой там в грязи его и застрелил. Это было, что против правил, что не в сезон, и Косой торопился «раздеть» зверя. За этим занятием и застукал его Фомич. С тех пор Косой старательно избегал Фомича, а старик прозвал его душегубом.
– Ну, экземпляр, – пропел Костя, когда мы с ним вышли в тайгу размяться. – Ты только подумай, Жан-Жак Руссо какой на болоте вырос! И ещё, знаешь что? Либо мы с тобой вконец испорченные люди, а этот старый хрыч – эталон бытия, либо… Я так полагаю, что напротив. Где он был? Самое далеко – в Питере, а Владик – это уже такой край света, что дальше ничего нет. А видел что? Ёлки-палки, лес густой да медведей с волками. Нет, меня на эти побасенки не возьмёшь! Ты как хочешь, а я не верю. И шкуру себе всё равно добуду, хоть у Косого.
К большому удовольствию Феди мы пошли с ним и быстро нарезали кучу берёзовых веток. Навязав сотни полторы хлёстких пахучих метёлок, мы снесли их в лодку и уложили, выстелив днище несколькими рядами. Федя заметно подобрел и смотрел на нас совсем ласково.
– Ничего, – ободрил он Костю. – Справим тебе шкуру. Я этого черта Косого знаю. Хитрый, зараза. Всё норовит дерьмо загнать. Как к нему приедем, вы, двое, помалкивайте. Особенно про то, что у Фомича были, – старик у него не в почёте. А я с ним договорюсь.
За обедом Костя улучил момент и, будто невзначай, спросил:
– Фомич, а Фомич, а вы помимо Камчатки ещё где-нибудь были?
Старик внимательно посмотрел на Костю и сказал:
– А ты неправильно меня понимаешь, малый. Думаешь, старый п….н, ничего на свете не видел… Да ты не стесняйся! Я ж тебя отсюда очень хорошо наблюдаю… Как не быть? Был. В Москве был, в Ленинграде. В Мурманск ездили со старухой, сын у нас там живёт. Красивый город Мурманск. Ну, ещё на войну сходил, повоевал. Ты в Варшаве был? А я был. В Берлине тоже был. Город Магдебург видел, другие города тоже. Американцев знаю: натуральные ребята и рисковые, вроде нас. У меня и награды есть, девять штук; до ровного счета войны малость не хватило. Я их так и не надеваю, ордена-то. Как с войны пришёл, снял, старуха в сундук положила, там и лежат. А чего гордиться? Перед природой гордиться нечего. Природа, она всегда выше тебя, и никакой ты перед ней не герой… Воевалось как? А что, – легко воевалось. На войне перво-наперво, чтоб совесть была спокойная и природа чтоб на твоей стороне, тогда твоя будет победа обязательно. Вот немцу, тому трудно было воевать, потому как против природы пёр и против всякой людской совести…
Деда опять будто прорвало. Предвидя наш скорый отъезд, он спешил наговориться недели, наверное, на две вперёд и отстал от всех на полмиски щей. Но обед закончился, и мы стали прощаться. Старуха сказала «до свидания», а Фомич проводил нас до лодки, как-то сразу потеряв ко всему интерес. Он подал каждому руку, сухо бормотнул «ну, пока» и, едва винт вспенил воду, повернулся и зашагал к хате.