В этой кутерьме и для меня находилось дело. Конечно, от студента проку мало, но все же — только мужчина должен ехать к кондитеру Берэн за сливочными меренгами, в этих кондитерских можно встретить таких нахалов!
Или — боже мой! — а гиацинты-то?! Сколько Лизочке лет? Значит, двадцать гиацинтов должны стоять на столе, так всегда бывало!.. Ехалось на Морскую, 17, к Мари Лайлль («Пармских фиалок не желаете-с?»). Вот так!
И я, и мои друзья целыми днями крутили мясорубки, мленки для миндаля, растирали желтки, взбивали белки, кололи простые и грецкие орехи, с важными минами пробовали вперемежку и сладкое, и кислое, и соленое… Эх, чего не попробуешь, когда тебе двадцать с небольшим, а ложку к твоим губам подносят милые, выше локтя открытые девичьи руки, все в муке и сахарной пудре, и на тебя смотрят из-под наспех повязанной косынки большие, умные, вопросительные глаза… Впрочем, это уже лирика, простите старика: расчувствовался…
В том году я оказался в особом разгоне в самый канун торжества, в егорьев день. Ох, то был денек: все Юрочки и все Шурочки именинницы! На улицах — флаги: тезоименитство наибольшей «Шурочки» — императрицы… Тртов — не получить; извозцы дерут втридорога…
…Я сломя голову летел вниз по лестнице, и с разгона наскочил на Венцеслао. Господин Шишкин неторопливо поднимался к нам. Какие там дары: в одной руке он нес коричневую, обтянутую кожей тубу, в каких и тогда хранили чертежи, другую руку оттягивал предмет неожиданный: средних размеров химическая «бомба» — толстостенный чугунный сосуд для сжатых под давлением газов. Эта бомба была приспособлена для переноски, как у чемодана, у нее была наверху кожаная ручка, прикрепленная к рыжим ремням, на одном из концов цилиндра я заметил краник с маленьким манометром, другой был глухим.
Баккалауро небрежно нес свой вовсе не именинный груз, но на лице его лежало странное выражение не мотивированного ничем торжества, смешанного со снисходительным благодушием. Он поднимался по лестнице дома 4, как какой-нибудь ассирийский сатрап, как триумфатор! Это раздосадовало меня, тем более что я торопился.
— Свинья ты, баккалауро! — на бегу бросил я. — Хоть бы по телефону позвонил… Да в том дело, что Лизаветочка именинница завтра, а ты…
Он даже не снизошел до оправданий.
— А… Ну как-нибудь… — совсем уже беспардонно пробормотал он.
И я — помчался. И по-настоящему столкнулся я с ним только поздно вечером, ввалившись наконец в свою комнату.
Венцеслао был там. Лежа на диване, он курил, стряхивая пепел в поставленный на пол таз из-под рукомойника. Не будь окно распахнуто, он давно погиб бы от самоудушения. Та самая туба для чертежей валялась на моей кровати, а газовая бомба, раскорячив короткие, как у таксы, кривые ножки, стояла под столом у окна. На стуле у дивана виднелись тарелки, пустой стакан. Лежала развернутая книга. Приспособить баккалауро к делу, конечно, никому и в голову не пришло, а вот покормить его вкусненьким вдова полковника Свидерского, разумеется, не преминула.
Обычно Венцеслао, встречаясь, проявлял некоторую радость. На сей раз ничего подобного не последовало. Бородатый человек лежал недвижно и смотрел в потолок, и только красный кончик кручёнки (он не признавал папирос) описывал в темноте причудливые эволюты и эвольвенты.
— Баккалауро, ты что? Нездоров?
Он и тут не соблаговолил сразу встать. Он всё лежал, потом, спустив ноги с дивана, сел. Я щелкнул выключателем. Он смотрел на меня с тем самым выражением монаршего благоволения, которое бросилось мне в глаза на лестнице. Потом странная искра промелькнула в его угольно-черных глазах. Неестественный такой огонек, как у актера, играющего Поприщина…
— Павел, я всё кончил! — произнес он незнакомым мне голосом.
Было странно, что за этими словами не прозвучало торжественное «Аминь!». Таким тоном мог бы Гете сообщить о завершении второй части «Фауста». Наполеон мог так сказать Жозефине: «Я — Первый консул». Чернобородый лентяй Венцеслао, пускающий дым в потолок студенческой комнаты, права не имел на такой жреческий тон.
— Да неужели? — как можно ядовитее переспросил я, вешая пальтецо на скромный коровий рог у притолоки двери, заменявший на Можайской турьи рога родовых замков. — Ты всё кончил? А нельзя ли узнать что именно? И — как?
— Всё! — ответил он мне с античной простотой. — Теперь я могу… тоже — всё. Как бог…
Вы, может быть, удивитесь, но я запнулся, слегка озадаченный. Вдруг в самом тоне его голоса мне почудилось что-то такое… Я насторожился.
— А без загадок ты не способен? Что, собственно, ты можешь? Почему?
— Я тебе сказал — всё! — повторил он уже не без раздражения. Почему? Потому, что я нашел ее… Ну закись… Эн-два-о… плюс икс дважды… Вон она стоит, — он указал на бомбочку.
— А, закись… — махнул я рукой. — Да, тогда, разумеется…
И вот тут он очень спокойно улыбнулся мне в ответ улыбкой Зевса, решившего поразить чудом какого-нибудь погонщика ослов, не поверившего его олимпийству.
— Спать не хочешь? Тогда сядь и послушай… «Наткнулся на интересное?» — спрашиваешь (я не спрашивал: «Наткнулся на интересное?» — он возражал самому себе). Ни на что я не натыкался. Я искал и нашел… Колумб вон тоже… наткнулся на Америку… На, кури…
Я вдруг понял, что ничего не поделаешь, сел и закурил. Гипноз, что ли? Он милостиво разрешил мне сесть на мой собственный стул. И я сел. А он встал и, не зажигая света, заходил по комнате. И заговорил. И с первыми его словами остренький озноб прозмеился у меня между лопаток. Позвольте, позвольте, как же это? Что-то непредвиденное и очень большое обрисовалось в тумане передо мной…
ПУТЬ В ВЕСТ-ИНДИЮ
Истина часто добывается изучением предметов, на взгляд малозначащих…
Д. И. Менделеев
Тут вам надо забыть о сегодняшней науке. Вам даже вообразить трудно, как мало, как случайно занимались мы в те годы вопросом о прямом воздействии химических веществ на человека… Ну кто же говорит, лечили себя медикаментами — химия! Пили-ели, опять-таки — химия, XIX век, Либих и прочие, не поспоришь! Наркозы стали применять с каждым годом шире. Еще Фохты и Молешотты шум подняли: в человеке всё — сложная вязь химизмов… Что же повторять банальности?
Но выводов из этого никто не делал. Никаких, Сереженька! Ни малейших, заслуживающих этого названия, милая барышня, и вы, молодой человек! Ведь если человек — совокупность химизмов, то… Вот об этом-то никто и не подумал. Кроме него! Кем он был в глубине своей — гением или злодеем, не скажу. Но прав Дмитрий Иванович Менделеев: всё началось с предметов малозначащих, с ерунды.
Нет ерунды для людей такой закваски! У Ньютона было яблоко, у Вячи Шишкина — пузырек с валерьянкой и кошка.
Еще мальчишкой, черномазым саратовским гимназистиком, он увидев кошку, которой подсунули скляночку от валерьяновых капель, только что опорожненную. Здоровенный свирепый котяга, гроза округи, ловивший зайцев на огородах, стал вдруг котофеем-ангелом, ластился к людям, похотливо валялся на полу. Он обнимал свой фиал блаженства, валерьяновый пузырек… «Мам, что это он?» «Что-что? Мяну нанюхался, вот и ошалевает…»
Вот и всё, конец. Для Вячки Шишкина это оказалось началом. Через пять лет отрок Шишкин уже кончал гимназию. Учитель физики — скептик, циник, но настоящий химик, не «свинячий», как у Чехова, — вздумал продемонстрировать классу действие веселящего газа. Да, да, закиси азота, коллега Берг!
Чудо созерцало человек тридцать семнадцатилетних приволжских Митрофанушек. Веселились все. Но потрясло оно одного только Шишкина. Что же это такое? Это-то уже не кот! Что же она с нами делает — химия? С людьми?
Вот Глов, тупица из тупиц, а смотрит с изумлением: «Тремзе! А Тремзе! В «Аквариум» бы такой газок…» И «поливановский» хулиган Тремзе, сын околоточного, который зверем смотрел на учительские приготовления, осклабясь, как Калибан, качает кабаньей головой своей и хохочет, и кричит: «Михал Ваныч! Коперник! Вы — победили!»