Прищурившись, тот посмотрел на него:
— Что ты знаешь об этом?
— Вы говорили о Плуге? Факе Плуге, в Харлеме?
Прошло несколько секунд, прежде чем тот, другой, спросил:
— Кто ты такой? Сколько тебе лет?
— Я жил там. Это случилось перед нашим домом… то есть…
— Перед вашим… — он запнулся.
Но сразу понял, что Антон имел в виду. До сих пор Антону приходилось видеть такое только на операционном столе, где лица людей в одно мгновение покрывает смертельная бледность, но теперь это случилось с его соседом. Одутловатое, покрытое красными пятнами лицо пьяницы в несколько секунд — как будто сменилось освещение — стало желтовато-бледным, цвета старой слоновой кости. Антона пробрала дрожь.
— О-хо-хо, — сказал кто-то, сидевший чуть дальше. — Вот влип.
Кажется, все за столом заметили, что что-то случилось. Стало еще тише — и вслед за этим начался переполох, все наперебой заговорили, некоторые встали, а Де Грааф крикнул, что Антон его зять, и хотел вмешаться, но тот человек сказал, что он сам во всем разберется. И обратился к Антону, словно собирался с ним подраться:
— Пойдем-ка, выйдем отсюда.
Он снял свой пиджак со спинки стула, взял Антона за руку и повел его через толпу за собою, как ребенка. И Антон почувствовал что-то такое, чего никогда не ощущал с дядей, если тот брал его за руку, а только с отцом: человек, который был старше его на двадцать лет, держа его руку в своей теплой руке, вел его за собою. В кафе никто толком не понял, что случилось: их пропускали, смеясь. В музыкальном автомате пели «Битлз»:
It’s been а hard day’s night...
[82] Снаружи оказалось неожиданно тихо. Воздух над площадью дрожал от зноя. Там и тут стояли еще группы людей, но Саскии и Сандры нигде не было видно.
— Пошли, — сказал человек, осмотревшись.
Они пересекли площадь и снова вошли в кованые железные ворота кладбища. Вокруг открытой могилы, заваленной цветами, стояли теперь местные жители и читали надписи на лентах и карточках. По дорожкам и по другим могилам гуляли куры с соседней фермы. В тени под дубом, возле каменной скамьи, человек остановился и протянул руку.
— Кор Такес, — сказал он. — А тебя зовут Стейнвейк.
— Антон Стейнвейк.
— Для них я — Гайс, — сказал он, кивком указывая в сторону кафе, и сел.
Антон сел рядом с ним. Он совсем не хотел этого. Он сказал то, что сказал, непроизвольно, как нерв среагировал бы на удар сухожильного молоточка. Такес достал пачку сигарет, вытащил одну наполовину и протянул ему. Антон покачал головой, повернулся к нему и сказал:
— Слушай. Давай встанем и разойдемся, чтобы никогда больше не встречаться. Ни в чем не надо разбираться, действительно ни в чем. Что случилось, то случилось. Мне ничего не надо, поверь; это было больше двадцати лет назад. У меня жена, и ребенок, и хорошая работа. Все в порядке. Лучше бы я промолчал.
Такес закурил, глубоко затянулся и мрачно посмотрел на него.
— Но ты не промолчал. — И, после паузы: — Это тоже случилось. — Пока он говорил, изо рта его клубами выходил дым.
Антон кивнул.
— Это правда.
Он не знал, куда деваться от угрюмых, темных глаз, смотревших на него. На левом глазу веко было чуть толще, чем на правом, взгляд от этого получался пронизывающим, и Антон чувствовал себя беззащитным. Такесу, должно быть, было за пятьдесят, но в его прямых, светлых волосах седина была заметна только на висках. Под мышками у него проступили большие пятна пота. Антону казалось невероятным, что перед ним сидит человек, застреливший Плуга в тот вечер, в ту голодную зиму.
— Я сказал что-то, чего ты не должен был слышать, — начал Такес, — но ты это слышал. А потом ты сказал то, чего не хотел говорить. Таковы факты, и поэтому мы сидим здесь. Я знал, что ты существуешь. Сколько тебе было тогда?
— Двенадцать.
— Ты его знал, что ли, дуболома этого?
— Только видел, — сказал Антон, вслушиваясь в слово «дуболом», звучавшее в связи с Плугом странно доверительно.
— Он ведь проезжал мимо вас регулярно.
— И я учился в одном классе с его сыном. — Выговаривая это, он вспомнил не мальчика, с которым учился, но взрослого парня, десять лет назад бросившего камнем в его зеркало.
— И того тоже звали Факе?
— Да.
— У него было, кстати, еще две дочери. Младшей — четыре года.
— Моей сейчас столько же.
— Как видишь, это не является смягчающим обстоятельством.
Антон почувствовал, что весь дрожит. Он оказался рядом с чем-то невероятно жестоким, с жестокостью, с какой он никогда не сталкивался — вернее, столкнулся когда-то, но тогда она исходила от человека со шрамом на щеке. Может, надо сказать ему об этом? Он не стал говорить. Он не хотел, чтобы у Такеса создалось впечатление, будто на него нападают; да и ничего нового для Такеса в этом не было. Рядом с Антоном сидел человек, для которого такого рода размышления давно остались позади.
— Рассказать тебе, что за тип был этот Плуг?
— Мне это не нужно.
— А мне — нужно. У него была плетка с вплетенной в нее проволокой, которой он сдирал кожу с твоего лица и с твоей голой задницы, и затем прижимал тебя спиной к раскаленной печке. Он вставлял садовый шланг тебе в задницу и накачивал в тебя воду, пока ты не выблевывал свое дерьмо. Не знаю, сколько народу он уничтожил сам, но еще больше — отправил на верную смерть в Германию и Польшу. Вот так. Его нужно было убрать. Ты согласен? — И так как Антон промолчал: — Согласен, да?
— Да, — сказал Антон.
— Хорошо. Но, с другой стороны, мы, конечно, знали, что почти наверняка они ответят репрессиями.
— Г-н Такес, — прервал его Антон, — если я правильно понимаю…
— Для тебя — Гайс.
— …я правильно понимаю, что вы оправдываетесь передо мной? Но я не собираюсь вас обвинять.
— А я и не оправдываюсь перед тобой.
— А перед кем же тогда?
— Этого я и сам не знаю, — сказал он нетерпеливо. — Во всяком случае, не перед собой, и не перед Богом, и не перед чем подобным. Бога не существует, и меня, может быть, тоже. — Указательным пальцем правой руки, тем самым, которым он когда-то нажимал на спусковой крючок, Такес выстрелил свой окурок в траву и посмотрел прямо перед собою. — Знаешь, кто на самом деле существует? Мертвые. Мертвые друзья.
В этот миг, словно для того, чтобы убедить его в существовании высших сил, маленькое облачко загородило солнце; цветы и ленты на могиле разом потускнели, серые камни стали еще рельефнее и тяжелее. А вслед за этим все вокруг снова залил свет. Антон спросил себя, не чувствует ли он расположения к человеку, сидевшему рядом на скамье, по некоторой двусмысленной причине — ибо через него передавалась Антону часть действовавшей тогда силы, и благодаря этому он не был более пассивной жертвой. Жертвой? Конечно, он был жертвой, хотя и остался в живых; но в то же время он чувствовал некую отстраненность, как будто все это происходило не с ним.
Такес закурил новую сигарету.
— Хорошо. Итак, мы знали, что могут быть репрессии. Да? Что может быть, к примеру, сожжен дом и что могут быть уничтожены заложники. Должны ли мы были из-за этого отменить акцию?
Он замолчал, и Антон посмотрел на него.
— Вы хотите, чтобы я ответил на этот вопрос?
— Разумеется.
— Я не могу. Я не знаю ответа.
— Тогда я скажу тебе вот что: ответ — нет. Ты скажешь, что твоя семья не была бы уничтожена, если бы мы не ликвидировали Плуга, и будешь прав. Это правда, но очень примитивная правда. Если кто-то скажет, что твоя семья осталась бы цела, если бы твой отец снял дом на другой улице, это ведь тоже будет правда. Просто тогда я сидел бы здесь с кем-нибудь другим. И если бы это случилось на другой улице, потому что сам Плуг жил бы в другом месте, — тоже. Так вот, все эти правды нас не интересуют. Единственная правда, которая должна нас занимать, — вот она: каждый был прикончен тем, кем он был прикончен, и никем другим. Плуг — нами, твоя семья — бошами. Ты считаешь, что мы не должны были этого делать, но тогда, анализируя мировую историю с твоей точки зрения, придешь к выводу, что было бы лучше, если бы человечества вовсе не существовало. Потому что не может вся любовь, и счастье, и доброта мира оправдать смерть хотя бы одного ребенка. Твоего, например. Что ты на это скажешь?