— Na, so was! — воскликнул он, когда услышал, что Антон сидел в одной из камер полицейского участка. — Das gibt es doch garnicht![53] — Антон умолчал о том, что в камере он сидел не один. И то, что его отвезли затем в комендатуру, тоже было неверно. — Unerhört![54] Что ж, в Харлеме нет ни одного приюта? В комендатуру! Das ist doch wirklich die Höhe![55] И комендант послал его с военным конвоем в Амстердам, к дяде? В то время, когда над дорогой постоянно летают Tiefflieger[56]? Что они там, в Харлеме, с ума все посходили? Da steht einem doch der Verstand still! Das sind ja alles flagrante Verstösse![57] — Приподняв руки, он легонько хлопнул ладонями по крышке стола. Офицер на подоконнике рассмеялся, любуясь картинным возмущением генерала, на что тот сказал: — Ja, lachen Sie nur[58]. Может быть, господа из Харлема были так любезны, что передали с Антоном записку? И какие-нибудь документы?
— Да, — сказал Антон, но тут же ясно увидел, как фельдфебель кладет письмо во внутренний карман: в то самое место, где через полчаса зияла ужасная рана.
Он снова заплакал, и генерал раздраженно поднялся. Увести и успокоить. И немедленно позвонить в Харлем. Или нет, оставим их вариться в собственном соку. Найти дядю, и пускай забирает мальчика.
Девушка обняла его за плечи и вывела из комнаты.
Когда через час появился дядя, он сидел, все еще всхлипывая, в холле; углы его рта были вымазаны шоколадом, а на коленях лежал Signal[59], раскрытый на странице с драматическим рисунком воздушного боя. Дядя сбросил журнал на пол, опустился перед Антоном на колени и молча прижал его к себе. Но тут же встал и сказал:
— Пошли отсюда, Антон.
Антон смотрел в дядины глаза, неотличимые от глаз матери.
— Вы уже все знаете, дядя Петер?
— Да.
— У меня здесь где-то пальто…
— Пошли отсюда.
За руку с дядей, без пальто, но в двух свитерах, он вышел на мороз. Он все еще всхлипывал, но едва ли отдавал себе в этом отчет, словно со слезами его воспоминания уплывали прочь. Рука замерзла, он сунул ее в карман и что-то нащупал там, но сперва не мог понять, что. Он посмотрел: это была игральная кость.
Второй эпизод
1952
1
Все остальное — лишь следствие случившегося тогда. Так облако пепла из вулкана поднимается в стратосферу, рассеивается вокруг земли и через годы выпадает вместе с дождем на всех континентах.
Когда и в мае, после освобождения, они все еще не получили никаких известий ни о его родителях, ни о Петере, дядя поехал на велосипеде в Харлем, чтобы попытаться разузнать там что-нибудь. Было очевидно, что их арестовали, хотя обычно в таких случаях не арестовывали; но даже если они были отправлены в концлагерь, в Фухт или Амерсфоорт, их должны были бы уже освободить. Не вернулись до сих пор только выжившие в немецких лагерях.
Антон с тетей пошли в тот день в центр. Город выглядел как умирающий, у которого вдруг появился румянец, открылись глаза и он чудесным образом возвратился к жизни. Из облезлых оконных рам повсюду свешивались флаги, звучала музыка, все прыгали и танцевали на запруженных народом улицах, где в трещинах меж камней проросли трава и чертополох. Бледные, исхудавшие люди мечтательно улыбались толстым канадцам, носившим береты вместо фуражек и бежевую и светло-коричневую (а не опостылевшую серую, черную или зеленую) форму. Форма сидела на них не в обтяжку, но свободно и удобно, как домашнее платье, и разница между солдатами и офицерами была едва заметна. К джипам и бронемашинам прикасались, как к священным предметам, а те, кто умел говорить по-английски, отчасти приобщались к небесной благодати, что спустилась на землю, и, кроме того, к американским сигаретам. Мальчики — ровесники Антона — триумфаторами восседали на радиаторах с белыми звездами, обведенными кружочком, но сам он в общем ликовании не участвовал. Не потому, что был озабочен судьбой своих родителей и Петера, — он не думал об этом, — а скорее потому, что все происходившее на самом деле его не касалось — и так будет всегда. Его миром был тот, другой, о котором он не хотел больше думать, которому, к счастью, пришел конец, но все-таки то был его мир, и после крушения этого мира у него почти ничего не оставалось.
К обеду они вернулись домой, и он пошел в свою комнату — свою собственную комнату. У дяди с тетей детей не было, и с Антоном здесь обращались как с родным сыном — то есть, как это обычно и бывает, уделяли больше внимания, чем уделяют своему ребенку, и одновременно относились к нему намного ровнее и спокойнее. Иногда он пытался представить себе, как будет жить, когда окажется снова у родителей, в Харлеме, и приходил в смятение, и старался не думать об этом. Жизнь в доме доктора на Аллее Аполлона нравилась ему, но нравилась именно потому, что он не чувствовал себя сыном дяди и тети.
Дядя имел обыкновение стучаться, прежде чем войти в комнату. Когда Антон увидел его лицо, то сразу понял, какие тот принес вести. Дядя даже не снял стального зажима, которым была схвачена внизу правая брючина, чтоб не попадала в цепь во время езды на велосипеде. Он сел на стул у письменного стола и сказал, что Антон должен приготовиться к очень печальному сообщению. Его отец и мать никогда не были в тюрьме. Они были в тот же вечер расстреляны вместе с двадцатью девятью заложниками. Что случилось с Петером, не знал никто: значит, пока что можно надеяться на лучшее. Дядя побывал в полиции, но там известно было только о заложниках. Потом он поехал на набережную, к соседям. У Аартсов, в «Надежном Приюте», никого не было дома; а Кортевеги были дома, но не впустили его. Наконец, он зашел к Бёмерам и там узнал обо всем. Г-н Бёмер сам это видел. Ван Лимпт не пускался в детали, да Антон и не спрашивал о них. Он сидел на своей кровати, стоявшей левой стороной к стене, и рассматривал узор на сером линолеуме, напоминавший языки пламени. Ему казалось, что он всегда знал об этом. Ван Лимпт рассказал, что Бёмеры были страшно рады, когда узнали, что Антон уцелел. Он снял зажим с брючины и сидел, держа его в руках. Зажим имел форму подковы. Само собой, сказал он, Антон останется жить у них.
Сообщение о том, что и Петера застрелили в тот вечер, пришло только в июне, но это была уже весть из невероятно далекого, доисторического прошлого. Промежуток в пять месяцев, между январем и июнем 1945 года, оказался для Антона несравненно более долгим, чем промежуток между июнем 1945 года и сегодняшним днем; в этом временном искажении крылась причина того, что позже он не в состоянии был рассказать своим детям, чем была война на самом деле. Его семья отошла в область, о которой он редко думал; но в самый неожиданный момент, когда он смотрел в окно в школе или стоял на задней площадке трамвая, в памяти всплывали вдруг несвязные картины: темное, холодное жилье, голод и выстрелы, кровь, пламя, крики, темницы. Все это таилось в глубине подсознания, наглухо закрытое от него самого, так что и вспоминал он словно бы не о том, что случилось когда-то, а о каком-то страшном сне, и даже не о содержании сна, а о самом факте, что он видел страшный сон. Но в этой глухой тьме вспыхивала иногда ослепительная светлая точка: пальцы той девушки, касающиеся его лица. Была ли она как-то связана с нападением на Плуга, выжила или погибла — он не знал. Да и не хотел знать.
Учился он средне, но, окончив гимназию, поступил на медицинский факультет. К тому времени было уже опубликовано множество книг об оккупации, но он их никогда не читал, как не читал романов или рассказов о том времени. Ни разу не был он и в Государственном военном архиве, хотя мог бы узнать там и подробности ликвидации Факе Плуга, и как в точности погиб Петер. Семью, частью которой он был, истребили совсем, навеки, и этой наукой он был сыт по горло. Он знал точно только одно: о нападении на Плуга не упоминалось ни на одном процессе, иначе Антона вызвали бы свидетелем. Мужчина со шрамом тоже нигде не фигурировал (впрочем, он мог быть ликвидирован самим гестапо), да это и неважно, он был самым незначительным из всех участников. Должно быть, он действовал на свой страх и риск. Дом, возле которого застрелили какого-нибудь нациста, всегда сжигали; необычной была казнь тех, кто жил в этом доме, — такого рода террор имел место лишь в Польше и России — но уж там и Антона не пощадили бы, даже если бы он был грудным младенцем.