Прогулки в большой лес случались редко, и я иногда ходила одна в ближний маленький лесок — его можно было обойти кругом, но это был настоящий, прекрасный, чистый лес: большие деревья, кусты, трава, грибы и ягоды, дымка между деревьями по утрам, голоса птиц и лесные запахи.
Мы — я, Таня и Маша — часто играли втроем на поросшей травой ровной земле между нашими домами. Мы играли в «штандер», мне нравилось бежать, ловить мяч на лету, подпрыгивая, и нравилось смотреть, как легкая Маша ловит мяч. Только у меня не получалось бросать мяч высоко, все из-за слабости рук, о которой я тогда не знала.
Может быть, мне следовало бы перейти в другую возрастную категорию, ведь мне уже исполнилось 15 лет, но я упорно старалась не только остаться, но и отойти в еще более раннее детство. Сознавала ли я это? Наталья Евтихиевна сшила мне летнее платье из тонкой хлопчатобумажной ткани, белой, с крупными синими горошинами. Это я попросила ее сделать маленькую кокетку до подмышек и от нее сборки — почему мне захотелось платье, какое носят пятилетние девочки? Когда я вышла в нем на улицу, мне стало не по себе, а Варвара Сергеевна заметила не без ехидства: «Вот Женя в платье, как у маленькой девочки». У нас речи не могло быть о том, чтобы не носить непонравившуюся вещь, и чтобы не так была заметна моя ошибка, я стала затягивать талию совсем не подходившим к этому платью кожаным поясом.
Я находила у Маши то, что мне хотелось, чтобы было у меня: легкую подвижность, хороший музыкальный слух, позволявший петь, не боясь ошибиться. Меня поразило, с какой точностью дочь Ирочкиных хозяев, деревенская девочка, повторила рассмешившее ее «Ха-ха-ха» Мефистофеля. Мне хотелось иметь талант, таланты. Или чтобы все были как я, не лучше меня. И Мария Федоровна тоже. Я спросила ее: «У тебя был не очень хороший слух, ты неправильно пела?» Но Мария Федоровна ответила, что у нее хороший слух и что она всегда пела верно.
В середине июня у нас гостила Золя, ее привезла Мария Федоровна, ездившая в Москву. По какой-то причине ее не отправили в семью ее отца в Керчь (что спасло ей жизнь). Она провела у нас дня три, ночевала, и Мария Федоровна жаловалась потом, что пахло менструациями. Золя не любила двигаться, и мы вряд ли с ней гуляли или играли в подвижные игры. Но дело не в Золе, а в книжке, которую она привезла с собой и которой я была так поглощена, что, для того чтобы дочитать ее, в день отъезда Золи я проснулась в 4 часа утра и читала, читала. До этого одна только книга дала мне такую чистую читательскую радость, которая отяжелена в хорошей литературе чем-то другим, более ценным: «Граф Монте-Кристо», из которого мне попалась только середина, 3-я и 4-я части из шести, поэтому загадочность и занимательность выросли до высшего предела. Книга, привезенная Золей, называлась «Призрак Парижской оперы». Если «Монте-Кристо» не имел прямого касательства ко мне, то эта книга затрагивала мое больное место. Кроме того, там шла речь о любви и об искусстве.
Мария Федоровна разрешила мне сходить в поселок, где был магазин. Купив пряников (больше ничего там не было), я шла обратно вдоль длинной насыпи, какие там были, с глинистой землей, видной между стеблями и листьями растений. Я шла и (пятнадцатилетняя дура!) мечтала: хорошо бы попался диверсант и я бы его задержала. Я была в хорошем расположении духа, и мне было весело идти в хороший, теплый день, в самое прекрасное время лета. Около Свистухи в полях было много жаворонков, и, возможно, они еще пели и в этот день. Так я вернулась в нашу деревню. И сразу все изменилось. Там громко говорило радио. И люди были беспокойны, их было больше на улице, чем обычно, и мне сказали: «Началась война». Моя радость ушла, и я почувствовала, что навалилась какая-то тяжесть, хотя совершенно не представляла себе, что эта война — великое несчастье.
Я и верила тому, что писалось и говорилось, и бывала скептична. Власти сами вызывали этот скептицизм: как нас приучали смеяться над царскими сообщениями с полей сражений: «Наши войска отступили на заранее подготовленные позиции» — так теперь было то же самое, только вместо «позиций» были «рубежи». Тем не менее в течение всей войны я, без всяких к тому оснований, верила в нашу победу. Возможно, этот глупый оптимизм способствовал моему выживанию. В первые две-три недели, месяц, может быть, я все спрашивала с надеждой: «Ведь их остановят (у Смоленска, Орши, еще где-нибудь), они не зайдут далеко?»
И все это — на фоне ожидания худшего. Я уже знала похожее состояние — перед смертью мамы. Так к одному прибавлялось другое. Меня преследовал снимок, появившийся в газетах в первые дни войны: мертвый маленький мальчик. Он лежал на земле, и ран почти не было, но это была мертвая плоть, смерть была видна и в его лице, и в том, как он лежал. Мертвое из только что живого хуже, чем распотрошенный младенец в аквариуме. Я испытывала ужас и отвращение к смерти, и, как со мной бывало в подобных случаях, меня тянуло смотреть на снимок снова и снова, но дотронуться рукой до снимка не могла.
В первые недели войны мы еще продолжали вести детскую жизнь с играми. Но все ухудшалось. Дальние прогулки были отменены из-за боязни, что гуляющих примут за шпионов. Я пошла в ближний лесок, но обнаружила там солдат, что-то устраивавших. Я попросила у девочки в нашем доме велосипед и поехала по одной из хороших, мощеных дорог. Я ехала слегка под горку и заметила провод, протянутый через дорогу, только когда подъехала совсем близко. Я повернула, но для большого, тяжелого для меня мужского велосипеда дорога была слишком узка, он съехал в канаву, я упала и сильно порезала колено валявшимся в канаве ржавым железом. Из колена потекла кровь, я вытащила велосипед из канавы и медленно поехала домой. Мария Федоровна очень сердито выбранила меня: что бы было, если бы я сломала чужой велосипед, он стоит дорого, а купить новый и вовсе невозможно. Рана на колене была залита йодом, а шрам остался почти на всю жизнь.
Мы взялись помогать колхозу. Возможно, у Варвары Сергеевны была уже мысль, что добровольная работа может избавить от принудительной, хотя о последней около нас еще не говорилось. Прошлым летом мы наблюдали из нашей дачи (грядки были рядом), как председатель колхоза, наклонившись и медленно продвигаясь вдоль грядок, пасся, как мы говорили, на клубнике. Теперь нас (Варвару Сергеевну, ее сестру, меня и Ирочку) отправили туда же собирать клубнику. В первый день я к ней не притронулась, разве что попробовала две-три ягоды, а Варвара Сергеевна сама ела и позволяла Ирочке есть, сколько захочется. На следующий день она и мне посоветовала есть сколько влезет. Я сказала: «Председатель послал нас на клубнику потому, что колхозницы ее едят, когда собирают», но Варвара Сергеевна заметила: «Они так ее едят, что ничего не собирают, а мы собираем много больше, чем едим». И я тоже стала есть. В жизни я не ела такой сладкой и ароматной клубники. Она одичала и была мелкая с белыми бочками. Нагретая солнцем, она была особенно вкусна. А потом наши корзинки взвесили и дали нам еще немного клубники «на трудодни».
Очень скоро нам выдали карточки, и я радовалась, что всего нам будут давать много: и масла, и мяса, и сахара. Но пришлось также пользоваться «коммерческими» магазинами, в которых цены были примерно в два раза выше обычных. Уже нельзя было заранее рассчитывать на то или иное — приходилось покупать то, что имелось в наличии. Мне показались своеобразно вкусными котлеты из свинины — в «коммерческом» Елисееве не было говядины. Мы с Марией Федоровной поехали в Москву. На вокзале в Москве взрослые должны были показывать паспорт, а я справку из домоуправления, чтобы в Москву не попали немецкие шпионы, но контроль был слабый, что я отметила с некоторым удивлением. Мы пошли к Елисееву, и Мария Федоровна купила мой любимый «английский» кекс. Когда я, в ожидании привычного удовольствия, взяла его в рот, то была страшно разочарована: вместо изюма в нем была запечена курага.