В консерватории давали «Паяцев»[162] в концертном исполнении с участием Козловского[163], и я пошла туда вместе с Людой Марьяновской. Не разбираясь в голосах и в действующих лицах, я думала, что Козловский поет главную партию, и старалась убедить себя, что он мне нравится, но это плохо получалось. Не улавливая четко оформленных мелодий, я не получала от оперы особого удовольствия, пока высокий мужчина не запел очень высоким, без блеска, но ровно-ровно льющимся голосом: «О, Коломбина, верный, нежный Арлекин…» Это пение — в зале стало очень тихо — привело меня в совершенный восторг, и когда публика оглушительно зааплодировала и аплодировала очень долго, я с радостью включилась в это действие. Но я решила, что этот певец (с одной арией) — некто Козин, чья фамилия, без всяких титулов, находилась в конце списка действующих лиц, и, тыкая пальцем в программку, я убежденно и уверенно сообщила об этом Люде, и, хлопая вместе со всеми, мы (Люда особенно) стали кричать (мы сидели довольно далеко в амфитеатре): «Козин! Козин!» На нас оборачивались и косились, но Люду только подстегивали эти взгляды, а я продолжала кричать уже со смущением. Наше поведение и вовсе могло выглядеть провокацией, потому что однофамилец этого безвестного Козина, знаменитый эстрадный певец Козин[164], был, кажется, уже посажен в тюрьму.
Потом я ходила смотреть «Киноконцерт», один из первых в своем роде: заснятые в декорациях оперные и балетные номера в упрощенных мизансценах. Там был Козловский, и он меня пленил, но кое-что пленило меня еще больше. Дудинская и Чабукиани[165] из ленинградского Театра имени Кирова танцевали па-де-де из «Теней» («Баядерка» Петипа) в сильно искаженной хореографии[166]. Я посмотрела этот фильм два раза. Мне казалось так прекрасно то, что я видела, что хотелось передать свой восторг кому-нибудь еще. Мария Федоровна не пошла бы еще раз: она не любила кино, не любила балет, и для нее Козловский был, конечно, ниже Собинова (я переняла отчасти у нее этот старческий взгляд: лучше то, что было раньше). Я потащила в кино Наталью Евтихиевну, но результат был совсем отрицательный: Наталью Евтихиевну возмутила нагота танцовщиц, особенно голые ноги и их задирание, она почти плевалась, выйдя из кинотеатра. Как мне было найти себе компаньона, который мог бы разделить мои увлечения, не охлаждая силу моих чувств слабостью своих?
Я не видела никаких недостатков у Дудинской и Чабукиани, и мне трудно было бы предположить, что они не влюблены друг в друга, не обожают друг друга. Мне нужна была их взаимная любовь, потому что таким образом подчеркивалась моя вера в гармонию мира, которая, в моем представлении, не могла существовать без любви, как она могла бы основываться на чем-то другом?
(Впрочем, похожие представления, вне всякой связи с всемирной гармонией, бывают у людей совсем другого рода, чем несчастливые и романтически настроенные девочки: на вечере балета женщина «попроще», сидевшая рядом с Люкой, при появлении каждой балетной пары поворачивалась к ней и спрашивала: «Они муж и жена или так живут?»)
В конце учебного года был школьный вечер. Я ну просто не могла надеть свои туфли без каблуков и, с разрешения Марии Федоровны, надела мамины туфли (я не видела, чтобы мама ими пользовалась), черные, с перетяжкой, застегивавшиеся на пуговицу, на довольно большом каблуке, более высоком, чем у полуботинок, о которых я мечтала и которые Мария Федоровна мне не купила. Туфли были велики, но я была довольна, а ноги, напряженные в икрах, чувствовали каблуки. Все девочки надевали шелковые чулки, и на мне они тоже были, серые и очень блестящие, это был дешевый блеск, потому что мне опять пришлось примириться с тем, что дешевле и хуже. Когда я вернулась с вечера, чулки поползли во многих местах, я не знала еще, как нужно быть осторожной с шелковыми чулками, а дешевые рвались быстрее дорогих. Так я их больше и не надела.
В школе у лестницы внизу стоял Артем Иваныч и здоровался с входившими. Он сказал: «А, Женя, наверно, мамины туфли надела?» Были танцы, и я тоже танцевала с девочками, которые умели «водить». Некоторые мальчики тоже танцевали с девочками или пробовали танцевать друг с другом, боясь приглашать девочек. Артем Иваныч, в хорошем, отглаженном костюме, не в том, в каком он бывал обычно, тоже танцевал, и пригласил он танцевать не меня, отличницу (я считала, что учителя должны именно таким образом проявлять свой вкус), а приятную девочку из параллельного класса, отнюдь не отличницу. Вдруг Лева Харламов встал со скамейки, на которой сидел вместе с другими, насмешничавшими надо всеми мальчиками, и пригласил меня.
У Левы Харламова были светлые, серо-желтоватые глаза, казавшиеся узкими зрачки выделялись черным на этом фоне, как у кота или козы. Глаза не косили, но казались косыми, потому что были немного косо поставлены. Я теперь понимаю, что Левин взгляд был взглядом здорового подростка, заряженного соответствовавшей его возрасту чувственностью, и ни на кого в особенности не был направлен, но тогда от него мне становилось слегка не по себе. Так этот Лева Харламов размашистым жестом пригласил меня танцевать. Я поняла, как и все, что это проявление бесшабашности и для меня нисколько не лестно, и все же мне было отчасти приятно, хотя с танцем у нас ничего не получилось, скорее всего, он не умел двигать ногами в такт, а я не понимала, что нужно подчиняться партнеру, не слушая музыку.
Весной мы с Таней ходили по улицам, я для прогулки, а у Тани была цель: купить чулки «в резиночку», но обязательно бежевые. Проходя по проезду Художественного театра, мы посмотрелись в зеркало — там располагалась парикмахерская и по обе стороны двери было по зеркалу. Лицо Тани выразило удовольствие, а я заметила большую разницу между нами, которую раньше не замечала: у Тани была маленькая голова на длинной, мягко поворачивавшейся шее, и как-то это было складно, а у меня голова была больше и нехорошо посажена на короткой шее и форма головы была тоже нехороша.
Елизавета Федоровна (сестра Марии Федоровны) и ее муж жили на первом этаже старинного особнячка в одном из арбатских переулков. Ночью, когда Елизавета Федоровна спала, крыса укусила ее в щеку, и Елизавете Федоровне пришлось делать уколы от бешенства. У нас тоже появилась крыса. Она прибегала в комнату из коридора, пролезая под дверью. Поставили капкан, и она в него попала ночью. Крыса умерла не сразу и возилась со страшным шумом. Мы с Марией Федоровной не могли спать. Мария Федоровна боялась посмотреть и не зажигала свет. Я (как и Мария Федоровна) знала, что крысе больно, очень больно, что нужно ее прикончить, но боялась — боялась ее увидеть, наполовину перерубленную, окровавленную, и боялась крысу. В темноте по силе шума, ею производимого, она представлялась мне размером с кошку. Утром кого-то позвали, и капкан с крысой унесли. Миронов приколотил деревянную рейку внизу двери, и щель между дверью и полом стала совсем узкая.
Это было весной 41-го года. Я не знала, что больше не увижу своих учителей. Историк Василий Кириллович Колпаков и немец Отто Яковлевич Родэ погибли на фронте (Отто Яковлевич в ополчении, очевидно, по возрасту он не мог быть мобилизован в армию). Евгения Васильевна, ботаник и зоолог, умерла в Москве от недоедания, я об этом писала раньше. У Артема Иваныча было такое больное сердце, что его не взяли в армию, но вскоре после войны он умер.
Эти учителя и учительницы 100-й школы хорошо учили.
Мы опять поехали в Свистуху. Дача у нас была еще дешевле — 350 рублей, и снимали мы одну комнату с отдельным ходом сбоку избы, а в передней части жили дачники, и у девочки был взрослый велосипед, мужской, «дамские» тогда были редкостью. Почти напротив нашей избы, чуть наискосок, была изба, где из года в год снимали дачу Альбрандты. А рядом с нами был дом, где жили две девочки Сабуровы, Таня и Маша. Таня училась игре на виолончели и на даче тоже играла. Деревенская улица была травянистая, по ней никто не ездил, и мы ходили от дома к дому и по вечерам играли на улице в лапту, и бывало весело, так что не хотелось уходить домой.