Мне исполнилось пять, маме — тридцать семь лет в 1931 году, когда умерла бабушка.
Когда мама была в Баку, бабушка, водя моей рукой (помню, я зажала карандаш высоко и не могла крепко его держать), пишет записку от меня, буквы получились растянутые, с дрожащими очертаниями, как будто их писал совсем ослабевший после тяжелой болезни человек: «Милая мамочка. Спасибо за книжечки. Целую. Беба». Карандашом и таким же нетвердым почерком бабушка написала перед отправкой в больницу, из которой, «может быть, не придется вернуться», два письма-завещания, одно — маме и дяде Ма, другое — мне, когда я вырасту (читала ли я его в детстве?).
Маме и дяде Ма: «У меня по отношению к Вам одно пожелание: продолжайте по-прежнему жить дружно: вы одиночки, а это очень тяжело в известном возрасте <…>; не оставляйте друг друга в тяжелые минуты жизни. Мне очень жаль, что придется оставить нашу малютку Бебиньку в таком юном возрасте: я все мечтала довести ее до такого возраста, когда она начнет относиться ко всему сознательно <…> Стоимость кабинета от продажи его положить в банк на ее имя.
Целую Вас крепко и крепко. Ничего не поделаешь: таков удел всех.
Ваша мама».
Мне: «Дорогая Бебулинька-Женичка! Бабушка должна уехать отсюда очень далеко, и не знаю, увижусь ли я еще с тобой. Ты, бебинька, еще очень мала и многое поймешь, только когда старше станешь. Мне очень жаль, что мне не придется дожить до этого. Поэтому я пишу тебе. Люби свою маму и всегда слушайся. Не скрывай ничего от нее. Что бы ни случилось, всегда обо всем говори твоей милой и дорогой мамочке. Люби также своего дядю Марка и от него ничего не скрывай. Будь здорова и счастлива, моя дорогая Женичка. Крепко, крепко целую тебя.
Твоя бабушка. 3-го мая 1931 г.».
Каково бы было бабушке, если бы она знала, что ее дочь не проживет и восьми лет после этих писем?
Мама осталась одна, уже не было опоры, но свободы в некоторых отношениях, наверно, стало больше. Она стала главой семьи. Из-за Марии Федоровны дядя Ма жил в стороне, рядом с нами, сбоку. Для меня семья была женской. В женской семье больше нежности, деликатности, нет тяжести, грубости, которые вносят сами по себе мужской голос, рост, запах. Как будто нет никого, кроме женщин и девочек, и никого не нужно, чтобы не испортить нашу нежность.
Мама постепенно отошла от мелочей хозяйственной жизни. Теперь исполнительная власть была передана Марии Федоровне. Мама освобождала себя для главного.
После смерти бабушки и утверждения Марии Федоровны родственники и знакомые семьи перестали бывать у нас, а мама, наверно, и раньше не успевала у них бывать, связь держалась бабушкой, мама оторвалась от них и замкнулась в своем мире.
Десять лет общения с мамой (с трех до тринадцати лет) для меня, растущего ребенка, большой срок. Для мамы, взрослого человека, хотя это четверть ее жизни, это сравнительно небольшой отрезок времени, страшно ускоряющего ход в конце: бабушка умерла в 31-м году, тетя Эмма в 37-м, 37-й год сам по себе, болезнь в 38-м и смерть в 39-м.
На заседаниях мама часто рисовала одну и ту же картинку: слон (вид сзади) стоит около пальмы — для меня это видение или символ совершенного, безмятежного, первобытного, райского счастья, которого всегда тщетно алчет душа. Для меня мамины слова были похожи на маму, такие же добродушно толстые, округлые, круглые. Изображения и живые существа такого рода кажутся мне причастными маме, и я испытываю к этим рисункам, предметам, существам нежность: вот на экране живая китиха плывет в океане, а рядом с ней, под ней плывет ее китенок, вот тюлененок с круглой головкой на обложке блокнота, слон с обертки чая, белые слоники на письменном столе.
Есть знаменитое скифское изделие из золота: большая фантастическая кошка — пантера или барс — загрызает маленькую, одинакового с ней размера лошадь. У лошадки подкосились, почти перевернулись задние ноги и круп, они неестественно закругленно подогнуты (вся сцена вписана в круг), но эта закругленность выражает беспомощность, отчаяние и близкий конец лошадки. Мне больно смотреть на эту сцену, и боль заставляет воскреснуть не осознававшиеся тогда мною мои отчаяние и трепет перед беззащитностью мамы.
Мне говорили, что я родилась тяжелая и толстая, что было неудивительно, так как большую часть времени мама проводила, работая за столом. После родов у нее нарушился обмен веществ, поэтому в ее ранней смерти есть и моя невольная вина. Мама стала неудержимо полнеть (правда, дядя Ма говорил, что у нее всегда была склонность к полноте, но на ранних фотографиях она не выглядит толстой). И когда ее отправили худеть в Ессентуки, она весила 106 кг, не будучи очень высокой. Из Ессентуков она вернулась 90 кг. Мамина полнота служила поводом для веселых и ласковых шуток: «В моей маме шесть пудов, не боится верблюдов». Не сама ли мама сочинила этот стишок? Мама не обижалась, но сейчас мне кажется, что ей это было немного неприятно. Но для меня мамина полнота составляла одно из ее отличий от других людей, и в подшучивании над ней не было ни капли злой насмешки. Я не хотела бы, чтобы мама была другой, — она ведь сама прозвала себя тапиром (у Брема картинка — вытянутый немного профиль) и зебу (из-за жирового горбика сзади, где шея переходит в спину), — я ничего не хотела изменить в ней, но боялась, что другие, нелюбящие, будут смеяться над ней, и мне не хотелось, чтобы ее видели мои одноклассники. Мама несколько раз провожала меня в школу, и один раз кто-то из мальчишек сказал в классе: «А у Шор мать-то какая толстая!»
Какой-то мужчина, проталкиваясь мимо мамы в трамвае, сказал: «Ну, гражданочка, с вашими габаритами…» Маму насмешило это замечание, она его повторяла и объясняла нам как лингвистическое явление.
Мама ничего не делала, чтобы избавиться от полноты. Она мало двигалась; за исключением времени, когда читала лекции или делала доклады, она все время сидела (но не лежала — человек стола, а не дивана). К тому же во время работы дома она поглощала шоколад и дорогие шоколадные конфеты — необходимый ей допинг, от которого не могла отказаться.
Я легко относилась к маминой полноте и не задумывалась над тем, что она вредна, что маме тяжело, мне казалось естественным, что мама не может бегать, что ей трудно много ходить, хотя я хотела бы, чтобы все у нее было хорошо. Меня занимало и веселило, что в Ессентуках мама делала гимнастическое упражнение «велосипед», но я замолчала, чувствуя себя пристыженной, когда мама сказала, что оно было ей мучительно.
Всякая полнота смешна, но не мамина. То, что у других смешно и некрасиво, у мамы трогательно.
Летом мы с Марией Федоровной и Натальей Евтихиевной были на даче, а мама в Москве. Мне понятно, что мама любила бывать одна летом дома, особенно днем — и в квартире было пусто, и во дворе тихо: детей увозили отдыхать — мама очень ценила эту тишину.
Я знаю это чувство — быть одной в родном доме, что удавалось крайне редко. Было ли у мамы такое чувство, как у меня? Для мамы или для меня дом был более свой? Я здесь родилась, но в коммунальной квартире, а мама жила здесь одной семьей. Я была сосредоточена на своем детстве (только оно у меня и было), а у мамы было многое. Она, наверно, чувствовала себя ближе к прежней жизни, но какое место в ее мыслях и чувствах занимала эта жизнь? А для маминого здоровья было вредно это пребывание в одиночестве в летнем городе: она питалась кое-как в буфетах, у нее обострялся колит.
То, что я мало времени проводила с мамой, восполнялось тем, что чем старше я становилась, тем больше чувствовала общность, единение с ней, так что мне часто казалось, что не нужно никаких слов и объяснений, мы и так совершенно понимаем друг друга. Я и теперь думаю, что мама мне больше понятна, чем другие люди, которых я знаю в течение многих лет, но все-таки разница между нами есть, и мне бы хотелось знать, о чем думала мама, оставаясь летом одна дома.