Даже обыкновенных отношений артистки с поклонницей у нас с Варзер не получилось — из-за меня. Я не только тогда, но долго после не умела разговаривать, вести беседу с людьми, которые не брали на себя инициативу в разговоре, и когда я говорила, я, подделываясь под банальность собеседников, произносила уж совсем скучнейшие банальности. К тому же при Варзер я совсем лишалась дара речи, я заранее придумывала, что ей скажу, и все равно ничего путного не вылезало из моего рта. Пруст считает, что любящий человек скучен для любимого, но нелюбящего, потому что любимый видит в любящем только себя, свое отражение. «Изумруд мой бриллиантовый» лесковской Грушеньки.
Если бы Варзер продолжала быть со мной ласковой, у меня не образовался бы постоянный фон страдания от отвергнутости, но Варзер опять приняла холодный тон, от которого мое существо съеживалось. Она никогда больше не говорила со мной ласково, и я думала, что ей неприятно, что я иду рядом с ней.
Почти все, с кем мне тогда приходилось иметь дело, обманывали, были грубы или холодны (а холодность я воспринимала как неприязнь). Было так мало случаев, когда кто-то отнесся ко мне по-человечески.
Я вздумала поступить в ГИТИС на театроведческое отделение, и когда пошла туда узнавать об условиях приема, я ждала, что уж там-то, куда идут девочки поступать на актерское отделение, меня будут третировать, как собаку. И вовсе нет: женщина в приемной комиссии с удивившей меня симпатией, как будто я никого не хуже, сказала мне, что надо представить отзыв о советской пьесе (отчего я не поступила в ГИТИС: о «Днях Турбиных» я не вспомнила, потому что они не казались мне советской пьесой, а больше ничего я не видела).
Позже, когда я училась на третьем курсе (после отмены карточек), в столовой недалеко от Библиотеки иностранной литературы, в переулке около Кропоткинской улицы, во дворе, я заказала одно второе, без первого. Обычно приходилось ждать, пока первое будет принесено и съедено (официанткам неудобно брать одновременно «супа» и вторые блюда), но, удивительное дело, подавальщица принесла мое второе вместе с тарелками супа и вопрошала: «У кого нет первого?» Я была просто тронута таким вниманием.
Вот что запомнилось.
Мои разговоры с Варзер были замечательно бессодержательны и бесцветны. Я деревенела, подходя к ней, мне хотелось убежать от ожидания боли и разочарования. Я не знала, что сказать, кроме: «Вы будете играть в «Пиквикском клубе»? А в «Анне Карениной»?» — «Да». «Нет». Варзер от себя ничего не говорила, могла идти молча. Кроме этого, «здравствуйте» и «до свидания». Но я старалась запомнить слово в слово эти диалоги. Я повторяла их девочкам, и Нонка посоветовала записывать их. Я начала с диалогов, к диалогам прибавилось выражение моих чувств — получился дневник. Но он предназначался для чтения посторонними — я давала читать его девочкам, чтобы они восхищались моими бурными чувствами. Но бурные чувства нашли себе и другой выход. Я догадалась или узнала, что никакой подруги — любовницы Лемешева у Нонки нет. Это вранье привело меня в ярость. Когда Нонка пришла ко мне, я закричала, что она все выдумала. Она никакого раскаяния не выразила, даже смущения было мало, и назвала меня ненормальной. Я приподняла стул, вроде чтобы ее ударить, двинула стулом в ее сторону, но не ударила (ведь я действовала сознательно). Она ушла, оскорбленная, мы долго не виделись, потом помирились — Нонка сделала первый шаг.
Березины — Таня, Владимир Михайлович, тетя Саша — не уезжали в эвакуацию. Через несколько месяцев после начала войны Олег со своей частью был проездом в Москве, и Березины ездили повидаться с ним. Он был болезненный мальчик, и его мучила боль в стертых ногах, кроме того, он был в плохом моральном состоянии — их отправляли на фронт, а у них была одна винтовка на несколько человек. Он чувствовал себя обреченным. Весной или летом 43-го года я как раз уходила из дома, а Владимир Михайлович в передней поднял с пола (у нас была щель в двери для почты, а ящика не было, и все падало на пол) письмо. И когда я пошла по тротуару, я услышала вой из открытого окна Березиных. Это выл Владимир Михайлович, он узнал, что сын убит. Когда зимой 44/45-го года я жила у Тани, я наткнулась на брошенный листок со стихами: «Я слышу хруст костей под танком и слышу возглас твой последний: Папа!» Владимир Михайлович не оправился после этой смерти.
Когда умерла Мария Федоровна, я стала каждый день приходить к Городецким. Я бывала у них и при Марии Федоровне, и ей это не нравилось, она ревновала или просто была недовольна появлением чуждых ей веяний в моей жизни. Она даже пыталась восстановить меня против Люки низменным приемом, не понимая моего «джентльменства» (она сказала мне: «Люка говорит, что Таня играет на рояле лучше тебя»). Мне могло быть больно от ее слов, но я следовала поговорке: «Насильно мил не будешь». Городецкие не были в таком бедственном положении, как я. Наталья Александровна в начале войны, а может быть, и раньше, запаслась хозяйственным мылом, а может быть, и чем-нибудь еще, а ее сестра, Люкина тетка Зина, перестала во время войны преподавать литературу в школе и работала кассиршей в рабочей столовой. Она каждый вечер приносила из столовой в одном бидоне суп и в другом второе. И меня они подкармливали, давали мне всегда суп, тогдашний столовский суп. О втором мечтать не приходилось, оно им самим было нужно. А суп я ждала и получала. Как мне хотелось, чтобы он не был жидким. Кроме супа, у Городецких было относительно тепло: эта сторона дома находилась над котельной, и вода, пусть не очень горячая, не успевала остыть. В их квартире никто не ставил железных печек с трубой, выходящей в окно. Обычно Люка заходила ко мне, а потом мы с ней шли к ним, как раз к тому времени, когда тетя возвращалась из столовой. Я сама не замечала этого, Люка мне сказала: перед тем, как идти через площадку к ним, я каждый раз говорила: «Который сейчас час?» (чтобы скрыть, что голод притягивал меня к супу?).
К Городецким я ходила не только из-за еды и тепла. У них было радио (репродуктор — черная тарелка), и я слушала концерты мастеров искусств. Кроме того, мы вели интересные театральные и другие разговоры, в которых участвовали заходившие к Люке подруги, ее тетка Зина и особенно ее мать Наталья Александровна, обладавшая особым складом ума, при котором все, что говорится, получает привкус оригинальности, и это доставляло мне удовольствие.
Я встретила на улице Лену Лаврову. Лена приходилась родственницей Алле Тарасовой[190] и пообещала мне контрамарки. Она жила в Мерзляковском переулке, близко от нашей старой школы, и я зашла к ней. Я нашла там военное запустение, полутьму, грязноватость. У них было две комнаты. В задней лежал Ленин отец, прикрытый неярким одеялом, а сверху пальто, у него было воспаление легких. Он ничего не говорил, по-видимому, спал. Лена воспользовалась тем, что я пришла, и попросила меня посидеть, пока она сходит в аптеку. Я осталась одна в темнеющей комнате и, наверно, погрузилась в свои мечтания. Было очень тихо, и я слышала, как отец Лены хрипло дышал. Потом стало еще тише, я не слышала больше шум дыхания. Я не поняла, отчего это. Но тут вернулась Лена. Она вошла во вторую комнату и вдруг закричала: «Он умер, умер!» Мне стало страшно, и я малодушно ушла, попрощавшись с Леной и не предложив ей свою помощь.
Больше всего мне хотелось поговорить с Варзер о Лемешеве, но я должна была скрывать от нее мою любовь к нему, она усомнилась бы в искренности моей любви к ней. Один раз она мне сказала: «Зачем вы за мной ходите, взяли бы молодого человека и ходили с ним». Я ничего не смогла ответить, а ведь единственный «молодой человек», с которым мне интереснее было бы ходить, чем с ней, был ее знаменитый муж. Любовь же к Варзер обернулась для меня страданием, о котором я никогда потом не забывала. Я была простодушна и беззащитна. Так получалось, что после страдания от смерти мамы я перешла к страданию от неразделенной любви, а за ним образовывалось (назревавшее с самого начала) еще более грозное, уничтожающее меня страдание. Я поджидала Варзер, шла некоторое время рядом с ней, звонила ей, спрашивала, будет ли она играть тогда-то и то-то. Но я также часто звонила и молчала — «слушала голос» ее, очень редко — его («сам подошел!»). (Узнать телефон Лемешева было не так-то просто: его не было в телефонной книге и справочная его не давала.) Ее голос бывал иногда груб. Конечно, не я одна им звонила и молчала, кое-кто не молчал, а говорил гадости, и ответная брань была того же рода, но молчат оттого, что хотят услышать хоть на мгновение голос… Так со мной было, по крайней мере. Тем не менее в середине моего знакомства с Варзер я решила проверить, как она ко мне относится, и подучила Люку позвонить ей, говорить от моего имени и сказать ей какие-нибудь гадости, но не ругаться нехорошими словами, что Люка и сделала, она любила такие дела. На ругань в ее адрес Варзер ответила руганью в мой, ни на мгновение не усомнившись в том, что это я набросилась на нее. На следующий день я подошла к ней. Она спросила, звонила ли я ей, я разыграла удивление, не знаю, заподозрила ли она что-нибудь, но инцидент был исчерпан.