Литмир - Электронная Библиотека

Нет. Это было бы полбеды, но что меня ранило и никогда не забылось: злобно отвечая, она меня назвала «урод старый». Я не могла рассердиться на нее, у меня не было чувства, что она меня оскорбляет незаслуженно, я только согнулась от боли и до конца никогда не расправилась.

В это время появились красивые наряды, американские в основном. Тоськина мать старалась наряжать Тоську: у нее появилось платье из американской ткани яркой расцветки, каких у нас не бывало. Клава стала носить клетчатое платьице — плод американской помощи (я не понимала, что платье ношеное). А у меня ничего не было…

По Тане не было видно, чтобы она очень горевала по брату. Она взрослела и расцветала, и ее интересы были сосредоточены на ней самой. Одно время она работала, чтобы получать рабочую карточку, вязала кофты в какой-то артели. Она веселила и развлекала работавших вместе с ней женщин: Таня умела, откинувшись на стуле, надувать живот. Она и дома показывала, дурачась, этот номер. Мне уже начало нравиться, как она дурачится, говорит грубым голосом, потому что так не была заметна разница между нами — так мне казалось. Один раз мы с Таней были в магазине, где получал по карточкам Владимир Михайлович, который стал кандидатом наук. Это был тот же магазин для научных работников, где мы покупали по карточкам в 30-е годы. Мы подошли к прилавку, и Таня что-то сказала грубым голосом. Мужчина, стоявший рядом в очереди, заметил, что нехорошо быть такой грубой. «А вам особенно», — сказал он Тане. После этого она стала следить за своим голосом и говорила, как маленькая девочка. Таня совсем не разделяла моих театральных увлечений, иногда посмеивалась надо мной без снисхождения и понимания. Ей, по собственной инициативе, никогда не хотелось что-то увидеть, услышать или прочесть. У нее была белая кофточка, и она говорила: «В этой кофточке мужчины принимают меня за проститутку».

Каждый раз, когда я звонила Варзер или подходила к ней, мне нужно было преодолевать желание не звонить и не подходить, потому что, несмотря на нудность и ничтожность разговора, это общение приносило мне очень большое мучение. Не знаю почему, может быть, я просто ей надоела, она была раздражена и сказала: «Не подходите больше ко мне». Я шла домой по длинному Леонтьевскому переулку, и мне хотелось покончить с собой, это был, кажется, единственный раз в жизни, когда мне этого хотелось конкретно — под трамвай, чтобы не страдать, чтобы не было больше этой внутренней боли. (У меня потом много раз бывало, что мне хотелось не существовать, но чтобы это произошло само собой, без каких-либо действий с моей стороны.)

Потом я снова стала «подходить» к Варзер, и она больше не гнала меня от себя, но душевного удовлетворения я от общения с ней не получала.

У меня началась «картофельная», или «крахмальная», болезнь от питания преимущественно картошкой, на теле и на лице образовались красные корки. Я ничем не лечилась, и болезнь прошла сама собой, но все это время я не общалась с Варзер и чувствовала одновременно неудовлетворенность и облегчение. Мне-то все казалось, что Варзер не отвечает мне любовью, потому что не понимает, как я ее люблю, — старинное заблуждение любящих. Тут Лемешев влюбился в только что появившуюся в Москве молодую певицу с Украины Ирину Масленникову. Жалость к Варзер сначала усилила мою любовь к ней. Но у нее в это время появились новые поклонницы (не из лемешевских как будто). Они были не такие, как я, не робели, смело подходили и разговаривали с ней. И я оказывалась в стороне с моей любовью. Раз мне позвонила Тоська и сказала, что Варзер говорила про меня своим поклонницам. Тоська заохала, что боится сказать мне, что она говорила. Но я настояла. Вот что сказала Варзер: «Она так любит меня, что даже противно». У меня было двойное чувство: я и радовалась, что Варзер знает о моей любви, и страдала от своей обреченности на то, чтобы быть «противной». Но Тоське я сказала только о радости: как хорошо, что Варзер знает, что я ее люблю. Тоська пыталась обратить мое внимание на «противность», ахая, жалея меня, а может быть, ожидая моего возмущения или надлома, но я твердила свое.

Если бы мне не было уже известно о «противоестественных» видах любви (Нонка любила распространяться на эту тему), я бы считала свою любовь к Варзер совершенно обыкновенной: почему нельзя любить кого-то так, что жить без него не можешь? Я никак не связывала эту любовь с чувственным наслаждением, ничего, кроме руки для поцелуя, выражающего феодальную преданность, мне не было нужно от Варзер, а если бы она предприняла что-нибудь, я бежала бы от нее. Наверно, права была Нонка, когда сказала (я это записала в дневнике): «Тебе нужна мать».

Эта любовь была поражением. И это надломило меня навсегда: я потеряла уверенность в себе.

Золя поступила в Менделеевский институт, но ей там не понравилось, и она стала учиться на курсах французского языка. Я поступила туда же и некоторое время занималась, а Золя училась усердно весь год. Мне не нравился французский язык, мне казалось, что язык без суффиксов совсем не выразителен, не то в русском: дом, домик, домишка, домище и т. д., да и в немецком тоже.

Курсы иностранных языков находились на Полянке, на одну остановку дальше Зары. Мне нравилась Полянка, низкие купеческие дома с маленькими окнами, окна первых этажей низко над тротуаром, а зимой в войну почти без транспорта она была особенно хороша. По ней ходили трамваи, но очень редко, и хотя народу было в городе мало, за 20 минут собиралось его достаточно, а трамвай подходил уже набитый битком, и я, прождав и промерзнув, не могла в него втиснуться и, дрожа, шла домой пешком более получаса, радуясь своему героизму (я, мол, не сдаюсь). Тогда я еще не вывела для себя мораль: слабым достается больше, чем сильным.

Мне нужно было учить французский язык, потому что я хотела знать итальянский, а в университете не было итальянского отделения. С осени 41-го года в течение трех лет я была постоянно сосредоточена на своей любви. Однако у меня были страсти менее очевидные и менее кратковременные.

Итальянщина. Откуда она у меня? От детской влюбленности в Леню на Пионерской? Тип людей, смуглых, черноволосых и черноглазых, был ли он привлекателен для меня, потому что таковы итальянцы, или итальянцы мне полюбились, потому что мне нравился этот тип людей? А может быть, любовь к маме, кареглазой и черноволосой, хотя и не смуглой, была мной перенесена на итальянцев? А почему не на испанцев? Вот что: сладость. Итальянская и неаполитанская песенки в «Детском альбоме» Чайковского, песни гондольеров Мендельсона звучали для меня слаще других пьес. Сладость любви, сладость красоты, сладостная любовь, сладостная красота. Я презирала советскую эстраду. То ли дело неаполитанские песни. Особенно в исполнении настоящих итальянцев. Что значили эти голоса?

Представление о мире, где любят друг друга страстно, нежно, а остальное второстепенно. Мечтаемая страсть — я была уверена, что итальянцы наделены способностью любить в большей степени, чем прочие люди, так же как способностью понимать искусство.

Эта страсть питалась очень немногими элементами.

Таня была счастливее меня? У них в классе учился итальянец. Таня рассказывала, что он прижимал ее к стене и что глаза у него были совсем черные. Нет, так не должен был бы вести себя итальянский мальчик, так он не отличался от неитальянских мальчиков.

Рядом, через площадку, жил человек, входивший в соприкосновение с Италией — Люкин отец Иван Дмитриевич. Он переводил с итальянского, бывал в Италии, и у них были книги об Италии и переведенные с итальянского. Я с Иваном Дмитриевичем поделилась моим восхищением итальянцами, но из его ответа я только поняла, что он Италию и итальянцев выделяет, но они не возвышаются для него над остальным человечеством, и его отношение к ним меня не удовлетворило.

105
{"b":"584104","o":1}