Литмир - Электронная Библиотека

— Пейсики-шмейсики! Пейсики-шмейсики!

Я знал, что длинные завитые волосы, спускающиеся вдоль уха у верующих евреев, называются пейсами. Но я — не верующий еврей, и у меня никто в роду — ни отец, ни дяди — не носил пейсы. Совершенно ошарашенный, со скулами, которые свела обида, я ничего не отвечал и только смотрел на него в упор. Темно-синие глаза с поволокой и усмешка на полноватом лице выражали какую-то лихость и удовлетворение. Он опять дернул волосы с другой стороны и опять четко произнес:

— Пейсики-шмейсики!

Я стоял не шевельнувшись. Я не боялся его и умел постоять за себя. Но что скажет тетя Лариса, когда узнает, что я подрался с Толей? Трудно будет найти оправдание. Он снял пояс, передвинул бляху, сложил ленту пополам и, пританцовывая на одном месте, щелкнул ремнем перед моим носом, а затем снова дернул за левый пейсик — и больно, надо заметить, — а потом — за правый:

— Пейсики-шмейсики!

Он распевал два слова с еврейским акцентом, как ему слышалось, и получал видимое удовольствие.

Я молчал и только вздрагивал от какого-то горестного чувства. Толя Петрицкий, сын тети Ларисы! Невероятно! За что он меня оскорблял? Я никогда ему ничего дурного не делал. Он еще раз щелкнул ремнем и отправился прежней дорогой в глубину коридора.

— Пейсики-шмейсики! Пейсики-шмейсики! — распевала эта сука, пока не скрылась за поворотом.

Один из руководителей «Мосфильма»

В конце 40-х годов Толя по примеру всех деточек украинской элиты улизнул в Москву с любимой неньки Украины и отправился получать образование прямо во ВГИК. Таланта художника, чтобы пойти по стопам отца, у него, очевидно, недоставало, или, возможно, он увлекся тогда входившей в моду профессией кинооператора. Трудностей с поступлением у него, конечно, не возникало. Карьера сложилась сверхблагополучно, он снял много картин, оценить которые я не в силах. Пиком официального успеха явилась бондарчуковская «Война и мир», в которую вбухали колоссальное количество средств. На поле Бородина он запечатлел себя сам в форме то ли александровского солдата, то ли офицера. Я не знаю — выдерживает ли Петрицкий сравнение с Рербергом, Лебешевым, Юсовым или Урусевским. Полагаю, что снимал он на те времена средне, по-советски, формалистическая жилка отца в нем угасла. Художественные приемы Петрицкого-старшего были ярки, оригинальны, а главное — самобытны. Сейчас увидишь холсты раннего Петрицкого-старшего: не ошибешься!

Между тем Петрицкий-младший выдержал перестроечный удар — теперь выдвинулся на одно из первых мест в «Мосфильме». О нем я много слышал всякого, но припоминать негоже здесь, хотя и было бы справедливо.

До сих пор в толк взять не могу: почему он меня оскорбил? Я никогда его не встречал в Москве — ни в Доме кино, ни в Центральном доме литераторов, ни на кинофестивалях. Очевидно, нас интересовало разное. А встретил бы — не знаю, что бы сказал или как бы поступил. С такой-то душонкой прожил всю жизнь, считался служителем муз и порядочным человеком. Он отлично помнит то, что случилось в коридоре театрального общежития в Ташкенте. Это забыть невозможно. У меня, разумеется, был случай ему напомнить, рассказав сей сюжет одному близкому человеку, но я воздержался, решив, что всему свое время. В голову ему не пришло извиниться, хотя бы через десятки лет. Неужели происшествие он считает детской шалостью? Или не прочь повторить действия?

Сцена в коридоре как бы подвела черту под визитом Зускина. Неземная сила насаживает на стержень жизни чем-то сходные внутренне эпизоды, сочленяя их лучше всякого романиста.

В заоблачном мире

К появлению на страницах «Оттепели» фамилии Сафонова отец Жени со временем начал относиться как к личной обиде, едва ли не как к оскорблению и унижению.

— Неужели нельзя было подобрать другую фамилию? — говорил он с горечью. — Неужели от этого пострадали бы интересы литературы?

Когда Женя приехала из Казахстана, он чуть ли не ежедневно затевал расследования причины поступка Эренбурга.

— Во что же он превратил меня? В какого-то злодея. Неужели я дал ему повод во время наших долгах бесед? Или он домыслил меня, мой характер, дорисовал его? Я очень хорошо помню, в чем исповедовался, особенно во время короткой поездки в Кузнецк. Нет, нет, клянусь тебе, я не ожидал подобного от Ильи Григорьевича, иначе я не просил бы его прислать журнал.

— А я ожидала, — призналась потом Женя по телефону. — Ожидала. И Эренбург наверняка прав. Отца спасло то, что он сидел попросту в лагере и не занимал никакейшего положения в обществе. Отец выжил, и если бы его не посадили, то он проделал бы путь Сафонова из второй части «Оттепели». Так что НКВД действовал в данном случае во благо. Я на тебя ничуть бы не обиделась, если бы ты написал обо мне правду, как ты ее видишь и понимаешь. Я дурная, эгоистичная, равнодушная, расчетливая. После того как отец прочел вторую часть, Эренбург как-то ушел из нашей жизни. Отец больше не мечтал: вот поеду в Москву, позвоню Илье Григорьевичу… Сядем, как бывало, в привокзальном ресторане и побеседуем по душам. «Или нет, пожалуй, надо прежде завершить работу над циклом рассказов, послать ему, без всякой цели, и вовсе не для того, чтобы он помог напечататься. Ты, доченька, не думай, — втолковывал он мне, — я вовсе не меркантильный человек и никогда не пользовался своими высокими связями. Я даже к академику Артоболевскому никогда не обращался по личным делам. А ведь знаком, знаком! Тоже беседовал, и не раз! Он интересовался моими идеями!»

Да, Эренбург как-то ушел из нашей жизни и, что хуже прочего, оставил по себе тяжелый след. Я тебе не рассказала главного — еще не готова, еще не могу. Когда я узнала о том, что отец сделал… Нет, нет, не могу, не сейчас…

Женя положила трубку, но опять позвонила через час.

— Извини, у меня суп выкипал и жаркое прихватило. Я бы даже сказала, что отец вскоре превратился в другого Сафонова, не имеющего имени, в Сафонова из «Оттепели». Тогда-то он и начал пить больше и плакаться, что русских никто не любит и все обижают! Тогда-то он и проклинал без разбора венгерскую революцию, Имре Надя и Ракоши, Кадара и авашей в желтых бутсах и всех, всех, всех! Кричал, что евреи захватили даже его семью. Он имел в виду бабушку и маму. Ах, не хочется вспоминать об этом. Но я хочу, чтобы ты знал и наши подробности. Ты ведь к нему хорошо относился, ценил его таланты! Но ты кое в чем заблуждался. Он дошел до того, что хвалил вождя. Я только ради тебя ворошу прошлое, поросшее быльем, только ради твоего замысла. Я очень боюсь, что и у тебя из чернильницы вылетит муха. Боже, как я хотела бы, чтобы твой замысел осуществился бы и хотя бы строчку довелось прочесть! Мне нравится, как ты пишешь. Ты спросил меня однажды, почему он изменил отношение к тебе. Помнишь? Все потому, потому! Он испугался, что с тобой что-нибудь да случится и что тень упадет на меня и на нашу семью. Когда меня исключили из школы и комсомола, он крепко передрожал. А ты еврей, еврей! С тобой тогда все что угодно могло произойти! Все что угодно! Ты еврей, еврей!

И она, зарыдав, бросила трубку. Внезапно у меня мелькнуло: слышит ли ее муж то, что она говорит мне, и как относится к тому, что между нами происходит.

— Как относится? — переспросила она через несколько недель. — Как он может относиться?! Он ведь ангел и понимает меня лучше, чем ты. Я от него никогда не плакала.

Круг замкнулся. Его замкнула сама жизнь, но уже после того, как отгремели житейские и социальные бури и Эренбург так же, как и томский гид, отправился в заоблачный мир, где нет злобы земных дней, где нет ни оскорбленных, ни униженных, ни честолюбивых, ни эгоистичных и где они смогут спокойно, будто в привокзальном ресторане или в парижском кафе «Ротонда», обсудить, кто из них дальновиднее и ближе к истине — писатель или прототип персонажа, которому была суждена хоть и не очень долгая, но зато неординарная жизнь. Там, в заоблачном мире, они выяснят, почему главный герой романа не утратил влияния на умы и сегодня, когда сменился общественный строй и сын бывшего офицера, ставшего околоточным надзирателем, уже ни за что бы не стал жертвой политического рока, отсидев часть отпущенных Богом лет в концлагере, а другие годы отдал без остатка несбывшейся надежде.

149
{"b":"583525","o":1}