Литмир - Электронная Библиотека

Никто у нас не задумался о том, что Достоевский, отбыв солдатчину, не оставил о ней впечатлений. А наши литераторы и журналисты, прослужившие годок с небольшим, на всю жизнь связывают себя с военной темой.

Эренбург довольно часто обращается к Достоевскому, но не всегда эти отсылы удачны. Иногда они выглядят скомканными, поспешными, внешне малозначительными. Если вспомнить, между тем, в какое время писался «День второй», то ассоциативный выбор писателя, неугодного большевикам, и брошенный Эренбургом взгляд в сторону «Бесов» выглядят подчеркнуто небезобидными. Нельзя забывать и надо постоянно держать в памяти услышанное нами на Первом съезде советских писателей о Достоевском в 1934 году. Эта главка — напоминание, ворвавшаяся в уже другую мелодию нота, то, что древние называли memento mori.

Предпочтения путешествующего

Я поступил в Томский университет почти через двадцать лет после посещения города Эренбургом и, перечитывая «День второй» осенью 1951 года, то и дело вздрагивал, наталкиваясь на точные и узнаваемые, правда немногочисленные, детали, вдыхая вкусно выписанную атмосферу, окутывающую университетское здание, погруженное в Рощу. Фрагменты прозы, воссоздающие духовный и материальный интерьер библиотеки, напоминают резьбу по дереву современника Эренбурга, мастера книги Владимира Фаворского. Сколько сердца он вложил в гравюрную разработку книжных мотивов! Гравировал он и фигуру Достоевского. Маленькая, характерная, черная на белом, в сюртуке — она навечно впечаталась в мозг.

Университет и библиотека — центры интеллектуальной жизни Томска. Советская власть как могла придавила и извратила эту жизнь, возобновив традицию политического изгнания сюда проштрафившихся ученых, пытаясь такими актами запугать их и заставить работать в заданном партией направлении. Но все-таки и в мое время город продолжал оставаться сибирскими Афинами, а не царско-советской каторгой, хотя каторжного в нем и вокруг него имелось достаточно. Конечно, я сегодня могу много больше сказать, чем Эренбург, о прошлом Томска, но для романа важнее обратить внимание на эренбурговские предпочтения — они весьма знаменательны и по-своему выражают эпоху 30-х годов. Они не однозначны и не полностью советизированы.

Эренбург начинает с декабриста Батенькова, строившего замысловатые дома с бельведерами. Эренбург всегда умел вытащить на поверхность не известную читателю сторону жизни любой упоминаемой личности. Ну кто мог предположить, что гонимый адъютант Аракчеева имел подобные пристрастия и оставил по себе столь значительную архитектурную память? Эренбург вспоминает и о польских патриотах, декламировавших стихи Мицкевича и Словацкого. С особенным удовольствием он вставляет в текст фамилию госпожи Бардаковой — посаженной матери на свадьбе Михаила Бакунина.

В калейдоскопе сугубо томской истории мелькают наказанный плетьми старец Федор Кузьмич — бродяга, выдававший себя за императора Александра I, постриженная в монахини девица семнадцати лет Катя Долгорукова — невеста Петра II, которую отправила в монастырь коронованная любовница герцога Бирона императрица Анна Иоанновна, просветители Потанин и Серафим Шашков, призывавший открыть в Томске университет и за то обвиненный в государственной измене, и, наконец, потомок поморов граф Строганов, передавший в дар городу библиотеку, где хранились не только отечественные, но и зарубежные раритеты, в их числе — и на французском языке. Такие книги не отыскивали даже в главных научных центрах Франции. Упомянув о даре Александра Григорьевича, Эренбург, очевидно из-за торопливости, пропустил наиболее любопытное издание строгановской библиотеки — «Lettres de М. de Voltair a ses amis de Parnasse», датированное 1766 годом, вышедшее в Женеве и снабженное собственноручными пометами Вольтера. Его ценность неоспорима. На Вольтере стоило бы остановиться русскому парижанину. Переплетенный в темно-коричневый сафьян с золотым обрезом, этот раритет выставляли часто — в дни празднеств — в специальной витрине. Чернильные заметки, не раз исследованные, не оставляли сомнений, что они — вольтеровского происхождения. Но расшифровать свою собственную фразу о редком собрании графа и украсить прозу вольтеровским мотивом у автора «Дня второго» уже недоставало, вероятно, времени, хотя раритет давно был внесен в каталог. А такая получилась бы красивая литературная фигура — рядом с глубоко верующим Блезом Паскалем, католиком, математиком и знатоком Библии, — скептик и почти атеист, насмешливый вольтерьянец Мари Франсуа Аруэ, прославившийся под именем Вольтера! Если бы Эренбург не касался библиотеки Строганова, то его бы не в чем было упрекнуть, но, коснувшись, надо было, конечно, сделать поверхность прозы художественнее и стильнее. Здесь, как в капле воды, проявился журналистский галопирующий подход, свойственный газетчикам той поры.

Посудите сами еще об одном забавном факте в ту же копилочку характеристик. Привлекли внимание Эренбурга и купцы — золотопромышленник Горохов, династия Поповых, один из представителей которой подарил собору крест, украшенный ста двадцатью шестью бриллиантами и ста десятью яхонтами. Продемонстрировав подвиг купцов в цифровом выражении, Эренбург оставил без внимания культурное числительное и не указал, что дар бывшего помора графа Строганова составлял 22 426 томов.

Не менее любопытно, что томские революционеры и большевики не вытянуты Эренбургом на свет божий. Он лишь однажды упомянул о Марксе и Михайловском, но их членами партии — ни РСДРП, ни РКП(б) — не назовешь. Две строки повествуют о разгоне политического собрания в доме, принадлежавшем железной дороге. И все! Невольно напрашивается вопрос: зачем Томску вообще нужны были революция и изнурительная Гражданская война, обескровившая Сибирь — обширнейшую территорию? Эренбург не коснулся политической тематики, сосредоточившись на художественном отражении поразившей его действительности. Как писатель он поступил тонко и продуманно, но у нас опять на это никто не обратил внимания.

Пейсики-шмейсики

В общежитии на Первомайской улице, где поселились актеры эвакуированного театра имени Ивана Франко, жила семья известного художника Петрицкого. В Украине он пользовался заслуженной славой. В начале 20-х годов попал под проработку за формализм и низкопоклонство перед Западом, но как-то устоял, занявшись, кроме станковой живописи, оформлением спектаклей. Его супруга, которую я называл тетя Лариса, обаятельнейшая и симпатичнейшая женщина, относилась ко мне ласково и всегда, даже в нелегкие для нашей семьи времена, передавала привет матери и Лотте. Сам Петрицкий был очень красивый мужчина, седой, смуглый, с отличной выправкой. Насмешливая улыбка как бы застыла на его губах. У этой четы имелся сын Толя, старше меня, кажется, на год или два. Он тоже учился в школе имени Сталина, носил зеленоватую форму, фуражку блином, растянутую на железном проволочном круге, и кожаный ремень с медной тяжелой бляхой.

В один изумительный вечер, когда прохлада окутывала Ташкент, я стоял у открытых дверей комнаты и ожидал приятеля Алика Левина, сына знаменитого ленинградского отоларинголога профессора Левина, чьим именем назвали одну из медицинских клиник. Его маленький графический портрет украшал сборники научных трудов, где печатались статьи многочисленных учеников. Мать Алика — русская красавица, красавица из красавиц — или, по крайней мере, она именно такой казалась. Звали ее Татьяной Федоровной. Алик все не появлялся, и я решил сойти во двор, да замешкался. В тот самый момент мимо двери шел Толя. Форма на нем ладно сидела. Лицо приятное, голубоглазое, брови соболиные, во всю щеку румянец. Пахнет от него чем-то сытным, вкусным.

— Привет, — сказал я как обычно: он старше — значит, мне положено поздороваться первым.

Он ничего не ответил, приблизился к проему — я стоял на пороге — и ни с того ни с сего дернул меня за волосы у виска и внятно произнес, кривя полные, вишневые, прекрасно очерченные губы, как на картине:

148
{"b":"583525","o":1}