Литмир - Электронная Библиотека

— Может, может, — настаивал отец. — Еще по сути ничего в нашей стране не изменилось. Еще на дворе стоит зима. Есть только предвестники оттепели. Так что надо держать язык за зубками, доченька!

«Он целую неделю составлял послание Эренбургу, — сообщила позднее Женя. — Напоминал о себе. „Оттепель“ ему прислали, но без надписи и без всякой записки. Он был разобижен!»

Еще бы! Такой удар по самолюбию.

Повесть Сафронов долго не открывал и не позволял никому прикасаться к журналу. Он, вероятно, ожидал, что там есть что-нибудь и про него. Этому приписывал задержку с получением экземпляра. Потом вдруг показал Жене автограф:

— Экий я нескладеха! Он ее в самом начале журнала на титульном листе поставил, а я рядом с названием искал!

Счастлив был безмерно. Сто раз перечитывал, повторял дату и обсуждал особенности факсимиле.

— Дело-то литературное, — философствовал он. — Не исключено, что отзыв обо мне или изображенная ситуация, как и в «Дне втором», не очень приятны. Дело-то литературное! Всяко случается.

Потом знакомился с текстом, долго знакомился, но ничего о себе не обнаружил. Так и заглохло, боль от обиды прошла. Он Симонова больше не поминал. Только нередко вздыхал:

— Эх, поэты, поэты! Мало они смыслят в прозе!

Иногда брал в руки журнал и удивлялся:

— Как же так? Не может быть! Самое здесь место, — и, находя подходящий абзац, сокрушался: — Вот тут как раз и вставить мою мысль.

И растерянно проборматывал то, что Эренбург, по его мнению, должен был сюда вставить.

2-66-09 и Анри Бейль

Как-то Женя его застала, когда он с карандашом в руках вновь прочищал журнальные страницы, надеясь, что пропустил некий намек при первом знакомстве — торопливом и нервном. И опять ничего! Ничего и отдаленно имеющего к нему отношение. Он был убит, и даже XX съезд КПСС, который если не снял, то облегчил лагерный груз, давивший в прошлом, не произвел должного впечатления. Впрочем, не исключено, что в Сафронове говорили и иные чувства.

— А как же иначе Хрущев мог поступить? — твердил он Жене. — Как иначе?! Сами бы освободились. Везде бы восстали, как в норильском Горлare, и освободились! Сорвали бы телами колючую проволоку.

— Помнишь нашего зека? — спросила меня Женя по телефону перед смертью. — Я помню.

— А я не помню, — осторожно ответил я сквозь треск телефонных разрядов, как и отец Жени убежденный в том, что существует телефонная «перлюстрация», в чем, кстати, не ошибался.

К нашим разговорам в середине 70-х Женя относилась трепетно. «Помнишь ли ты, как привел меня в смущение, уговаривая позвонить по телефону? — спрашивала Женя в одном из первых писем. — А я ни разу в жизни не звонила по телефону. Ты все ехидно повторял: „Анри Бейля знает, а по телефону звонить не умеет!“»

Но сейчас она с телефоном держалась на дружеской ноге и совершенно не принимала во внимание существования подслушивающих устройств. Редко сдерживалась и прибегала к иносказаниям, впрочем весьма прозрачным. Находила своеобразную прелесть в обмене мнениями на расстоянии в тысячи километров. Компенсировала пробел — до восемнадцати лет к телефонной трубке не прикоснулась. Совершенно нетронутое создание! Каждый раз напоминала номер, чтобы я не забыл. Нечасто смущенно сообщала, понижая голос:

— Я уже поистратилась. Тут кое-что приобрести надо. И потом, машина у нас сколько сжирает бензина. Теперь твоя очередь?

Юра — муж, человек в инвалидном кресле, замечательный, передавали, характер. В молодости весь курс к нему валом валил. Так вышло, что он влюбился в Женю, и она ответила взаимностью. Нечто подобное я предполагал. Проблему телефонного общения мы не раз обсуждали в письмах друг к другу. Вот образчик: «Однако я уже заболталась. Да, о телефонных разговорах. У меня телефон 2-66-09. Но я плохо разговариваю по телефону…» Неправда! Она прекрасно разговаривала, и именно по телефону. Эбонитовая трубка меньше смущала, чем присутствие собеседника. Живая интонация, близкая, теплая. И абсолютно никакой боязни, что нас записывает кто-то третий. «Ощущение расстояния совсем лишает меня речи…» И опять неправда! Она лишалась речи не расстоянием, а абонентом на другом конце провода. В общении со мной расстояние обостряло ее речь, делало более точной, емкой и выразительной. Но Женя была весьма самокритична. «Я помню, когда была в Казахстане, родители решили со мной поговорить. А соединялось все сложно — Томск, Москва, Петропавловск, Макинка, а уж потом моя Воскресенка. Нас долго соединяли, а поговорили мы о том, где у меня стоит стол, а в каком углу кровать. Через весь Союз! Нет, по телефону я умею вести только деловые разговоры, меня не оставляет ощущение присутствия третьего», — писала Женя, зрело размышляя, с пером в руке, над листком из ученической тетради. Значит, наши разговоры надо отнести к деловым. В общем и целом, их можно и так квалифицировать. Но вот о присутствии третьего она очень быстро забывала. С трубкой у уха, представляя гигантское расстояние от Томска до Москвы, она мгновенно теряла осмотрительность, плевала на чье-то незримое присутствие и жарила напропалую что хотела — по Брежневу, например, прямой наводкой, вызывая у меня нервную дрожь и еле остановимое желание нажать на рычаг.

ЧАСТЬ 4

Щит на воротах гетто

Марку Розовскому

Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга - i_006.jpg
«Кристал нахт» по-московски

А каково же личностное присутствие на этих страничках? Опять приходится начинать издалека — и чтобы осветить одну из ужаснейших сторон жизни Эренбурга, и чтобы объяснить читателю степень причастности и заинтересованности в происходящих вдалеке от меня событиях.

Исключительно по распоряжению Сталина, еще до войны с Германией, следователи принимались усердно выбивать из Кольцова и Бабеля, а также, по всей видимости, и из других, менее близких к Эренбургу лиц, показания на него, обвиняя в шпионаже и передаче важных сведений иностранному государству. Удобной темой были и зловещие упреки в срыве отношений советских деятелей культуры с зарубежными коллегами. Рядом с Эренбургом неизменно фигурировал и Андре Мальро. Никто бы не осмелился разрабатывать Мальро без прямого указания высшей инстанции. Сталин и был этой высшей инстанцией. Никто бы не осмелился упоминать и об Эренбурге в документах без разрешения вождя. В литературе существовало несколько людей, судьбы которых решал только Сталин, — Шолохов, Фадеев, Симонов, Эренбург, Пастернак, Мандельштам, Булгаков, Замятин… Еще два-три человека. Трудно с уверенностью сказать, что именно удержало на плаву Эренбурга по возвращении на родину — антифашистский ли роман «Падение Парижа», французские и испанские коммунистические связи, расчет использовать известного на Западе писателя, близко знакомого с Роменом Ролланом и Пабло Пикассо, при необходимости. Возможно, сыграли роль осторожность и сдержанность самого Эренбурга или все, вместе взятое, — случайностям здесь не было места.

А между тем материал накапливался. Значит, Сталин дал зеленый свет дознавателям. О том, что материал накапливался, свидетельствуют показания Кольцова и Бабеля — достаточно подробные в части «дела» Эренбурга. Никогда он не находился в столь непосредственной близости к тюрподвалам Лубянки, как в 1939 году. Следующей смертельной вехой был процесс над верхушкой Еврейского антифашистского комитета. Но и до процесса, в годы подготовки к печати «Черной книги», которые охватывают и вбирают в себя борьбу вождя с безродными космополитами, убийство Соломона Михоэлса и аресты различных деятелей еврейского происхождения, в число которых, кроме членов ЕАК, входило немало выдающихся людей. Главную группу жертв составляли лица, имеющие отношение к комитету. Они исчезали из живой жизни при полном молчании общественности, которая не могла этого не заметить. Одно перечисление фамилий должно было бы при их аресте в другой стране вызвать массу недоуменных вопросов, если не взрыв возмущения. Но Москва, Ленинград, Киев и Минск молчали как проклятые. Молчала Одесса, никто там не роптал и не протестовал, никто не требовал объяснений. Власть действовала в абсолютной тьме.

137
{"b":"583525","o":1}