Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Вот тут-то и вернемся к Мише Светлову и Мише Голодному, к хранящемуся у меня оригиналу старой фотографической карточки, к ее истории.

Я говорю: ни тени, чванства не замечалось в молодых столичных гостях— да и откуда ему быть! Многие еще носили шинели недавнего времени гражданской войны. Если привычка вторая натура, то натурой молодых людей двадцатых годов становились их комсомольские навыки. Характер да и сама внешность молодого человека в шинельке или кожаной куртке вырабатывалась на бурных, дождливых и снежных дорогах, среди митинговых и вокзальных толп, в пылких хотя бы и дружных схватках-дебатах — и на трибунах, и за семейным столом. А если над ними склонялась Муза, то это была Муза в красной косынке. Не могло быть и в помине чувства неравенства какого бы то ни было. Не было никаких других различий, кроме различия в политических, классовых, сословных симпатиях и антипатиях. «Вышли мы все из народа» — слова эти оставались не только словами песни, так же, как и знаменитое: «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян». И вот еще чем отличалась наша дружба: соединяясь, познакомившись друг с другом, молодые люди не любили расставаться, во всяком случае дружба уже не забывалась.

Так случилось и на этот раз. Мы старались не расставаться. Москвичей в Одессе многое интересовало: одесский Привоз — базар, рынок, на который съезжались крестьяне пригородных районов. Новая экономическая политика Советской власти, замена продразверстки продналогом к тому времени давала свои ощутительные плоды. Базары приобретали утраченный было вид: пестрота, изобилие, довольство. Веселый шум, певучий украинский говор, бойкие базарные выкрики. По утрам мы обычно шатались по базарам или шли к морю «на камешки», в порт — к пароходам, к дубкам, в самый конец длинного, изгибающегося дугой брекватора, к маяку. Солнце, воля, волны воодушевляли поэтов, мы декламировали.

Не раз приходилось мне впоследствии осуждать любителей запечатлевать свои имена на грозных скалах Кавказа, где-нибудь на стенах архитектурных памятников. Что поделать, приходится сознаться, что прежде случалось это и со мной. Именно тогда у самого одесского маяка на конце брекватора — благо, кроме нашей компании на брекваторе под ударами прибоя никого не было, а сторож маяка, вероятно, отсыпался после ночной вахты — на белокаменной шершавой поверхности маяка, радуясь солнцу, морю, дружбе с московскими гостями, я, помнится, начертал:

Мы к морю привели Светлова,
И внял он гласу волн с полслова.

Миша в долгу не остался и, отпустив какую-то шутку в осуждение поэтического порыва, к моему двустишию добавил свое:

Тут в поэтическом ударе
Зашиб меня Сергей Бондарин.

Обедать мы ходили, обычно, в клуб-ресторацию Юголефа под вывеской «РОЖ», что значило: Работа — Отдых — Жратва. Это предприятие существовало на страх и риск сторонников Левого фронта искусства (Юголеф). В целях эпатирования буржуазии, что в годы нэпа представлялось нам очень актуальной задачей, мы, сторонники левых искусств, в ресторанчике, который должен был служить, по нашему замыслу, материальной базой для идеологической надстройки, время от времени устраивали незамысловатые инсценировки. Так, например, в часы отдыха или обеда и без того немногочисленных посетителей клуба-ресторанчика с улицы вдруг раздавалось как бы церковное пение: открывалась дверь, группа молодых людей и девушек вносили гроб. Да, гроб. Насколько помню, сколоченный из досок, просмоленный, как лодка, черный, плоский гроб. В гробу лежал человек и курил папиросу. Случалось, ложился в гроб и я.

Конечно и на этом, и на некоторых других способах, применяемых нами для утверждения идей левого искусства, стоило бы задержаться больше; может быть, я это и сделаю в другом случае, а сейчас скажу только о том веселом впечатлении, которое произвел на наших гостей этот забавный эпизод.

Миша Голодный поперхнулся. Светлов молча проводил глазами процессию, обошедшую столики, оглядел онемевших за столиками посетителей и, улыбаясь, спокойно сказал:

— Интересно, тот парень, что лежит в гробу, он и олицетворяет собой левое искусство?.. Если так, то едва ли стоит ему так беспечно покуривать: есть над чем подумать.

Светлов всегда умел съязвить беззлобно и грациозно. Но мы не поняли язвительности светловского замечания. Здесь кстати будет сказать и о том, что когда нам случилось защищать свое предприятие перед Маяковским (а было и так), Маяковский, должно быть, щадя восторженную молодость, на наши Доводы отозвался примерно такими словами: «Говорите, материальная база… Что ж, пробуйте, если это не мешает вам. А все-таки лучше — пишите и читайте стихи».

Затей было немало. Их порождало время. Много причудливого и забавного, уродливого и неуклюжего, но иногда и незабываемо-прелестного, чудачного придумывали в те годы и в Москве, и в Ленинграде. Старалась не отставать от затей на фронте искусств и провинция. Странно было бы, если бы не увлекалась этим и одесская молодежь.

Не чурался веселой компании и Багрицкий.

Однажды Багрицкий всех нас поразил новостью. Стало известно, что в допре (Дом принудительных работ — так называлась тогда тюрьма) содержится в заключении молодой разбойник — такой же, каким был герой одноименной повести Леонида Андреева Сашка Жигулев. И этот молодой разбойник по имени Сашка тоже рыцарски выступал в защиту бедных, униженных и оскорбленных, грабил богатых, кулаков и награбленное отдавал неимущим, даже якобы спускал под откос поезда. «Сашка Жигулев да Сашка Жигулев!» Образ доброжелательного разбойника овладел нашим воображением. А как же это заманчиво, интересно — показать такого разбойника москвичам! Говорили, что он — паренек из одесского Александровского парка, другие — с Молдаванки, но и те и другие утверждали, что Сашка, кроме всего, сочиняет еще и стихи и песни.

Нужно сказать, что одесская тюрьма тоже была как бы городской достопримечательностью, вроде приморского бульвара, Привоза или оперного театра. Еще хорошо помнили, как в первый же год Октябрьской революции в мрачной тюрьме была провозглашена Тюремная республика. Основателем и первым президентом республики был не кто иной, как Григории Котовский, в ту пору сидевший в тюрьме, где приговор к смертной казни заменили ему пожизненным заключением. Говорили, что на стенах тюремных камер еще можно видеть цитаты из «Манифеста Котовского», выцарапанные в камне. Разве одно это не интересно?

Молодым легендарным разбойником заинтересовались и Багрицкий, и Светлов, и Голодный.

К тому моменту в Одессу приехал еще и критик Лелевич, но тот поселился где-то за городом. Миша Светлов, с которым я сблизился, пожалуй, больше, чем с Голодным, недолюбливал рапповскую непреклонность Лелевича; гораздо охотней он говорил о неизменном покровителе литературной молодежи — критике и редакторе Воронском. Старый революционер, подпольщик, кстати сказать, знававший и одесское революционное подполье, Воронский, несомненно, умел привлечь симпатии молодых людей и своим революционным опытом, и романтической настроенностью. Миша Светлов говорил: «Нет, он не сектант, как Лелевич». Светлов часто — и в узком кругу и с эстрады — читал стихотворение, посвященное Г. Лелевичу: «На море». С первыми набросками этого очень «светловского» стихотворения, полного юмора и иронии, Миша Светлов знакомил пас уже тогда, в Одессе:

Ночь надвинулась на прибой,
Перемешанная с водой…
Там под ветра тяжелый свист
Ждет меня молодой марксист.
Окатила его сполна Несознательная волна.
Он — ученый со всех сторон,
Поведеньем волны смущен.
И кричит, и кричит мне вслед:
— Ты погиб, молодой поэт,
Дескать, пробил последний час
Оторвавшемуся от масс!
34
{"b":"583149","o":1}