Лишь после этого Федор Михайлович ушел к гнезду чибиса, лег там на траву, поглядывая в раскрытые желтые пасти птенцов, прислушиваясь к стону издыхающей лошади.
На другой день мужики принялись рубить лес. Семен Бреев с техником подошли прямо к дубу. Приставляя лестницу, Семен Бреев нарочно громко и насмешливо кричал:
– Федяшка, ты не особо беспокойся! Мы только сучья спилим, колоду тебе на домовину оставим. У тебя, чай, душа лежит по-старинному в долбленном гробу похорониться. А тут тебе и долбить особо не придется: залазь в дуплину и помирай. Слышь, что ль?
Укрепив лестницу, он заметил, что метка его обвязана. Он занес топор, чтобы перерубить веревку. Федор Михайлович подскочил к нему:
– Семашка, не тронь! – крикнул он и уже спокойней и прибавил: – Не тобой обвязано, не тобой и сымется.
Но Семен Бреев слегка отстранил его и перерубил одно кольцо.
– Не тронь, говорю! – опять крикнул Федор Михайлович и изо всех сил толкнул Бреева. Семен упал. Но вступился техник:
– Товарищ!.. Товарищ!.. Не вам говорят: отойдите?.. Кому говорят?.. – закричал он на Федора Михайловича.
Федор Михайлович вдруг поник, опустил плечи и, покорно отойдя в сторонку, испуганно и напряженно смотрел на него. Точно он никак не мог вникнуть в смысл его слов.
На шум прибежали мужики из лесу; Семен Бреев молча в два ловких приема перерубил остатки вожжей и топором же добела очистил с дуба глину.
Казалось, именно это и привело Федора Михайловича в исступление. Плавно наклонив вперед туловище, с необычайной легкостью он пустился в глубь острова к гнезду чибиса. Схватив пригоршнями птенцов, он высыпал их в фуражку и, так же плавно нагибаясь корпусом, прибежал назад, к дубу.
Привыкшие к нему чибисы летали над его головой, недоуменно вопрошая: «Чий-и… Чий-и…»
Семен Бреев уже сидел на суку и прилаживался рубить. Мужики молча расступились. Федор Михайлович, подойдя вплотную к дубу, большой ладонью стиснул птенцов и широким взмахом, похожим на тот, каким он крестил путь сына, шваркнул их о корявый ствол.
– Ишь ты ведь… Вот топором бы тебя за это, – озлобленно заметил сверху Семен Бреев.
– Аа-а… топором?.. Топором, Семашка… топором? – усиляя с каждым словом голос, прокричал снизу Федор Михайлович.
Семен Бреев молча продолжал рубить сук.
– Что ж, Семашка, топором? – еще раз крикнул Федор Михайлович и, уж не сгибая туловища, не спеша пошел в бурьян к лошади.
Жизнь все еще слабо билась в ней. Федор Михайлович на одно мгновение взглянул в ее медленно ворочающийся глаз, уже затянутый мутной голубой пленкой.
Потом поднял заряженный бердан и так же не спеша, но на деле очень быстро пошел на мужиков. Мужики мгновенно разбежались.
Семен Бреев тоже опустил ноги, чтоб слезть, но попал ими не в ту сторону, где лестница. Побоялся ли он спрыгнуть или растерялся, но только так и остался, повиснув грудью на суку, вглядываясь в землю, как бы соразмеряя расстояние.
Федор Михайлович подошел под него, поднял вертикально бердан и, внимательно выцелив, выстрелил ему в живот…
В город спешно написали о вооруженном выступлении кулака, и ночью в поселок прибыл конный наряд милиции.
Милиционеры пешим строем цепью двинулись на остров. Но никого не нашли там.
Лишь чибисы, охрипшие от тоски и крика, кружили у дуба и без умолку плакали в слепую темь: «Чий-и… чий-и…»
Два месяца спустя на острове поселковый колхоз выстроил новую мельницу и просорушку. Когда вставили затворни и обмелела река, Федора Михайловича нашли на том месте, где он привязывал весной уток.
В смешную, нелепую позу усадили его вода и время. Он сидел согнувшись, точь-в-точь как сиживал некогда над гнездом чибиса, вдумчиво заглядывая в раскрытые желтые пасти птенцов.
Ноги его до колен засосала тина, такая же серо-зеленая, как его лицо. А руками он обнимал привязанный изрубленными вожжами к шее вагонный буфер, служивший некогда грузом для крестовины с силками.
Только волосы и борода Федора Михайловича показались всем чрезмерно длинными.
Впоследствии, дожидаясь очереди на помол, мужики часто спорили: растут у утопленников волосы или не растут?
Больше говорили, что растут.
Евгений Федоров
Судебное дело
1.
С того дня, когда Касторий Баран получил повестку, приглашающую его в Горбулевскую волостную земельную комиссию на разбор судного дела о покосе, ему не было покоя. И какой может быть после этого покой? Отбери у него Алексей Страшный спорную луговинку – хозяйству Кастория Барана конец. Какое это хозяйство, пять десятин подзола и семеро едоков, а покосу ни горсти.
До большевиков Баран ежегодно снимал у этого самого Алексея Страшного одну десятину в «Кувшинках», и за это он отрабатывал натурой. «Кувшинки» в то время было непроходимое болотце над глухим озером, – а как стал Баран отрабатывать за покос Алексею Страшному: рыл канавы, драл кочки, боронил, чего только ни делал за десятину покосу, – что после этого с «Кувшинками» сделалось?..
Мужики на деревне смеялись над Бараном:
– Глядите, вон поехал наш Болотний к крестному отцу в гости…
За три года аренды Баран из болотца сделал такую луговинку, что давала укосу пудов на полтораста-двести с десятины…
Случилась в Октябре революция. Пришла только под самые рождественские святки. Мужикам столько работы наделала, мозгованья, что не приведи бог. Народ в этих краях смирный, беднота испокон веков придавлена. Кругом деревень фольварка шляхетские именьица мелких дворянчиков, а со Столыпина хуторов крепких много народилось.
Стояла зима. В логах, в буграх, в пуховиках снеговых спали именьица дворянские и хутора богатые. А в деревнях шмелиные рои гудели: толковали и горланили мужики. Ходили толпами, как стая голодных волков от именьица к именью, от хуторов к хутору, выбирали земельку, одетую в боярский парчевой сарафан…
В волости старшину убрали солдаты, вернувшиеся с Германского фронта. Вывеску «Горбулевское волостное правление» сняли в первый черед и вывесили красное кумачевое полотнище. Писарь Акакий Акундинович стал именоваться секретарем Горбулевского волревко-ма. А председателем ревкома избрали Яшку Вавилова, того самого, который по многу раз удирал с фронта и урядники которого не раз ловили… Такой забубенный парень был, высокий, как тополь, нос большой с горбинкой, а говорит – рубит с плеча.
– Ловите не ловите, а воевать не буду…
Начальником волземотдела выбрали Комара. Какой это был человек? Человечишка. Маленький, бородка ершиная, глаза, как мышонки, бегают – юла настоящая. Начальствовать страсть любил. Первым долгом притащил из поповского дома бюро старинное, поставил в отдельной комнате и засел за него. Начальствовать любил, но всякому угодить старался. И вашим и нашим: и кулаку и бедняку. Никого обидеть не хотел.
Волревком, комитеты бедноты по деревням учредил. Мужики стали в гости ездить в заснувшие в пуховых зимних перинах именьица, богатые хутора. Ездили, забирали по мешочку ржи, то овсеца…
Заснувшие в логах именьица, богатые хутора проснулись, зашевелились… Эге… подбираться стали… Хватит, ребята, спать…
Съезжались богатеи друг к другу, беседы вели. Что и как… Как это царь сдрейфил и что теперь после этого всего будет… Только толку от этого мало жди. Яшка Вавилов, язва ему в бок, неспокойный человек, каждый день надумывает, да все новое и новое. И откуда это у него берется, как из прорвы сыпится! Декреты совнаркомовские на стенах волревкома наклеил. И все по декретам, да по декретам норовят… Мужики, как шмели, на сходках: айда, наше право, – дождались… Ловкий мужик Ленин этот самый, больную жилку нашу нащупал…
Из именьиц и богатых хуторков слухи плели, с Германии его подослали…
А Влас седой, борода по пояс, над глазами брови, как мох на березе – косматые да корявые опустились. Глаза серые, добрые из-под лохматой шапки смеются народу. Стоит он на сходе, хлопает большими замусоленными кожаными рукавицами и смеется: