Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он поднялся, чтоб уйти, но Семен Бреев внезапно загородил дорогу:

– Хозяи-ин… – плаксиво покликал он. – А как в моей безысходности, ежели все сызнова?.. Коровенки и той ребятишкам в пропитание нет. Опять и поясницей, мочи нет, к ненастью маюсь с тех пор, как у тебя на острову кряжами надорвал…

Но вдруг он рванулся к Федору Михайловичу, поднес к его лицу недощипанного селезня и озлобленно заорал:

– A-а… тебе бы все сызнова?.. Кряжи за тебя ворочать, а ты сызнова в сторонке: «У тебя, Семаша, силенок погрузней моево – бери вот эти». Ишь ты какой мягкий… что-то не клейко у тебя получается без меня-то. Сызнова?.. По правде хошь?.. Хуже собаки надоел ты со своей правдой! Извечно все правда, правда… Чхать мы хотели на твою правду! Вот куда ее… – и Семен ткнул пальцем в недощипанный хвост селезня. – У нас своя правда!

Но Федор Михайлович, казалось, вовсе не слышал и не понимал его. Он спокойно, точно Семен – встретившийся на дороге столб, обошел его и скрылся в сенцах.

Все так же степенно подошел Федор Михайлович к узенькому спуску с обрыва на остров.

Нежилым и покинутым показался сверху этот родной участок, и даже, казалось, расположен-то он ниже уровня разлива; и до чего было поразительно, как только не захлестнула его до сих пор весенняя свинцовая вода?

Низеньким и беспомощным показался и дуб, утверждающий незыблемость Федора Михайловича. Глухой и забытой виднелась изба и такой приземистой, точно она погрязла, потонула в землю. Тяжелая, мокрая тишина начиналась прямо с краю обрыва и давила на остров.

Федор Михайлович ощущал эту влажную тишину оврага и впервые за долгую свою жизнь на острове подумал:

«Воздух тут, наверху, куда вольготнее. Ветрам нет задержки», – и тут же отметил, что там, внизу, как только спустишься, совсем не замечается эта сырая и тихая тяжесть воздуха.

Федор Михайлович нерешительно стоял на краю обрыва. Вглядываясь в то место, где привязывал уток, он вспомнил, что надо вытащить из воды тяжелый вагонный буфер, служивший грузом для крестовины. И в соответствии с теми мыслями, что возникли у него в брани с Марфушкой, он проговорил:

– Первые дни она, власть, тоже глупость допустила. Но потом справилась: истинный закон стала оправдывать.

Сказал он совсем равнодушно, как будто все обстоятельство с властью ни капельки его не касается. Усмехнулся и добавил:

– Очевидная невозможность, чтоб, допустим, птица в одно гнездо яйца складывала.

Он решительно шагнул вниз, но, вдохнув холодный, сырой воздух оврага, выскочил наверх и громко спросил самого себя:

– А было ли по всей окружности голосистее моих уток? Разлапушка, допустим. Кто выразительнее ее «осадку» селезню мог сыграть? Ажно застонет, бедная, бывало. Ах, ненавистники!

Резким прыжком, не боясь поскользнуться, бросился он вниз. Не замечая глубоких луж, вбежал в сенцы, схватил топор и, подскочив к дубу, принялся с остервенелой яростью рубить его под корень.

И каждый удар топора с каким-то шипением звучал в большом дупле. Казалось, что дуб недоумевающе фыркал одинокой темной ноздрей.

Рубил Федор Михайлович, не соблюдая порядка, не жалея себя, до устали, до полного изнеможения.

Сын молча следил за ним от избы. Заметив, что отец выбивается из сил, он закричал во всю мочь:

– Уйду-у… Куда глаза глядят уйду! – и убежал в избу.

Федор Михайлович перестал рубить, отнес в сенцы топор и, с трудом сдерживая тяжкое дыхание, прислушался, что делает сын. В избе было тихо, и это обстоятельство напугало Федора Михайловича: сын – в избе, и так тихо, точно там уже никого нет.

Он так и не решился войти к сыну и пошел вынуть из воды грузило.

Когда Федор Михайлович возвращался, прижимая к груди ржавый вагонный буфер, на пороге с ним встретился сын. Он был одет по-дорожному: с большой тяжбинной котомкой, из которой выпирали носками кожаные сапоги.

Отец сразу понял, что сума эта сготовлена сыном не теперь, а раньше: так обдуманно и способно пришиты к ней сплетенные, как девичьи косы, веревки. И сам-то Федор Михайлович внезапно почувствовал, что будто известно было ему про этот уход. И даже совершенно изумительное, непостижимое облегчение нашел он в этом решении сына.

– Идешь, Володяшка?.. – слабо улыбаясь, спросил он и прибавил: – Ну, с Господом, Володяшка, с Господом…

Не дойдя до леска, сын повернулся, постоял минуту и, глядя на все еще улыбающегося отца, исступленно взвизгнул:

– Жизнь… осело, а не жизнь! Сгинешь в молодых летах, – и быстро скрылся в деревьях.

Федор Михайлович подождал минуту и суровым, размашистым крестом осенил путь сына.

2.

До чего зарос остров к началу лета! Даже у самой избы, прямо под окнами, густо вымахнула злая крапива. После ухода сына Федор Михайлович ни разу не поднялся на взгорье.

Еще с весны, в яровой сев, запряг было он соху, но почувствовал вдруг, что сердце уже вовсе не лежит к земле. Да так и бросил соху на полборозде в сухой бурьян сошниками вверх.

И полдня скитался бесцельно по острову, а с обеда смешал овес с просом и до глубокой полночи прямо в непашь и по зеленой озими рассевал, сосредоточенно вслушиваясь, как с внятным шипением падает в землю зерно.

А потом, когда, заглушая друг друга и перевиваясь в каком-то жутком сплетении, взошел густой посев, выпустил Федор Михайлович свою скотину на волю, на остров, и всю ночь в судорожном рыдании бился под дубом, громко жалуясь ему:

– Ну, и что ж получилось от этого смешания?.. Что ж получилось?.. Кому и где черед вырастать-зреть?

Утром утих и уж не загонял больше скотину на двор.

Тогда же вскоре видел он, как по его участку прошел приезжий человек с Семеном Бреевым, и, привыкший к тяжбе, угадал в нем землемера. Но уж ни прежней злобы к нему, ни заботы не ощутил он в сердце.

И дни установились с той поры ровные, ясные и, как листья на дубу, похожие друг на друга.

Одно лишь тревожило Федора Михайловича: напал он еще в мае на гнездо чибиса и охранял его от неосторожной скотины, терпеливо ожидая вывода. И в тот день, когда появились птенцы и, широко раскрывая желтые треугольники клювов, писком возвестили о своих потребностях, получил Федор Михайлович бумагу через поселковый Совет.

В ней категорически предлагалось причислить остров к поселковому коллективу, а требуемое количество леса срубить на постройку колхозной мельницы. Там же определялось вырубить душевой надел Федору Михайловичу на новом месте, на Козихе, исходя из количества живых душ.

Едва глянул он на бумагу и побежал к птенцам.

Спугнутый им третьяк бросился на гнездо, и, почитай, из-под копыт его с криком поднялся чибис. Федор Михайлович схватил огромную хворостину и до тех пор носился за лошадью, пока одичалый третьяк не бросился в бурьян и, споткнувшись на оглобли, грузно упал животом на сошники. Потом рванулся, волоча за собой залитую кровью соху, но так и не встал больше.

Осмыслив беду, Федор Михайлович побежал в избу и наскоро принялся набивать патрон, чтобы добить лошадь.

Но выстрелить не хватило сил. Отбросив заряженный бердан, он улучил-таки миг, выдернул из брюха лошади соху и долго смотрел, как третьяк, путаясь ногами в сизых вытекших кишках, заводил в подлобье огромный лиловый глаз.

Едва оторвавшись, он заметил из высокого бурьяна, что по лесу ходит Семен Бреев с каким-то приезжим человеком в зеленой фуражке и метит топором деревья. Федор Михайлович видел, как они подошли к дубу, и слышал, как Семен Бреев громко и оживленно убеждал, показывая на огромные сучья:

– Ведь ежели этакие сваи, товарищ техник, заколотить, сможет ли какой напор их свернуть? Да разве сможет?! Да разве мыслимо? Ведь, может, он, дуб, на моих соках вырос!

Легко, точно поигрывая топором, он зарубил большую, до древесины, метку на стволе.

Когда они ушли, Федор Михайлович, забыв про третьяка, подошел к дубу и внимательно осмотрел метку. Потом замесил глину и старательно, как подрезанную яблоню, замазал ею зарубку. Затем он принес новые посконные вожжи и большую теплую онучу. Онучей он аккуратно покрыл глину и обвязал вожжами.

25
{"b":"581547","o":1}