Литмир - Электронная Библиотека
A
A

От возов приятно несет сухой липой и лаковыми ложками. Из-под увала обоз медленно, как большая змея, выползает на поляну, к распахнутым воротам кордона – тут и кормежка.

Так уж водится испокон века.

Передние воза что-то там замешкались, встали, и весь обоз, убавясь в длину, сомкнулся, стал: хвост спустился под увал, голова – на поляне, у кордона.

От задних возов не видно – почему встали? И идти туда лень. Лошаденки, мухрастые вятки, понурились, парят ноздрями, носят боками – отдыхают.

Передние мужики сгрудились у ворот кордона, обступили что-то своими широченными тулупами, тыкают кнутовищами, гудят и дивуются, сбивая шапки со лба на затылок.

– Ну, и матер! Вот туша, братцы, а?!

– Пудов, чай, полста. А рога энти самые…

– Да-а… Ватажный, одно слово!

– А што я скажу вам, барин, – подошел еще один, обсусоливая снеговой бородой цигарку. – На зорьке седни, едучи сюда, мы видели двух неподалеку… Ну, только – матка и телок. Пронеслись, значит, вихорем через дорогу, альни пух летит! Вот и Митрий скажет…

Лесники на крыльце, те, что ночью скружали лосей, чистят ружья, протирают их, а запасная пакля – в зубах. Петух на сеннице орет и орет, так что эхо в лесу раскатывается.

Ворона откуда ни возьмись села на поднятые оглобли городских пошевней во дворе, понатужилась и осипло каркнула, будто подавилась.

На середину двора выскочила молодуха, рябая и босая, с подоткнутым подолом, с толстыми икрами поросячьего цвета, и начала вытряхивать огромный рыжий самовар. Ворона сорвалась и боком, делая круг, полетела куда-то за крыши служб.

Скрипя и повизгивая, обоз понемножку распрягался. Оглобли подымались стойком в белесое утреннее небо. Попахивало от обоза липой, лаком и овсистым пометом.

Из трубы старого кордона закудрявился сизый дымок. Остро и приятно в свежине воздуха шибало в нос этим дымом и овсяным киселем – жильем пахло.

Фыркали лошади, хрустя заданным сеном. Домовито звучали голоса – люди пробирались от возов в тепло избы.

Тощая собака, сделав хребтину дугой, поджимая хвост под самое брюхо, мелко дрожа, слизывала кровяное пятно на снегу и на лету ловила языком яркие красные капли, что сочились из паха рогатой туши, уже взваленной на дровни.

Дело праздничное

Заунывная песня в шесть глоток распирала стены зимницы. Сизый цигарочный дым облаком повис от земляного пола до потолка. Была как раз масленица.

Когда четыре порожних посудины уже валялись под столом, а в пятой осталось на донышке, Василий Пустых, пермяк – соленые уши, захолустный народник, помощник машиниста при лесопильне, окинул всех мутным взглядом и тяпнул кулаком по столу. Посудина взыграла и покатилась на пол, а бородачи пильщики на минуту приумолкли и сонно, тыкаясь носами, посмотрели один на другого.

И снова затянули песню. Горько морщились и возили бородами по мокрому столу.

Тогда Василий Пустых тяпнул кулаком еще крепче и привскочил, пьяно освирепев.

– Рррабы-ы! – взвыл он, выкатывая белки глаз. – Племя ослиное, дери вас черт! Дьяволы вы! Как с вами жить, а?!

Пил он наравне с другими. Управляющего лесопильней, то есть попросту хозяина, и его гостей катал сегодня: запрягшись в розвальни, наравне с другими, чуть ли не в корню шел. И трешницу на пропой управляющий сунул в руки не кому-нибудь, а ему, Василию Пустых.

Кочегар Киря вытаращил не него безбровые глаза. По скопческому лицу Кири расплылось недоумение: чего ради беснуется человек? Сидел себе смирно, рта не раскрывал, будто дремал, и – на вот, надумал!

А Пустых тем разом располоснул на груди рубаху и бил себя кулаком в тощую, маслами просаленную, всю зиму не мытую грудь.

И вопил, срываясь в голосе:

– Ммы!.. М-мещанину трафить?.. Ни-когда! Кто мы?.. Облик наш где? Эх, человеки-и!..

– Мы, Василь Палыч, крестьяне, – начал Карп, виновато мигая глазами. – Обзаведенье наше, известно, при земле. А что касаемо выпить – праздничное дело, што ж! Где уж нам по книжкам…

Пустых даже зубами скрипнул. Весь перегнулся через стол, к Кире, глаза вылезли на лоб, голос разом охрип.

– Сволочи вы все!.. Слышь? Продажные твари, дьяволы! Тормоз Вестингауза вы… гири на ногах человеческих, вот! Понял?.. И еще скажу… головой, брат, не крути!.. Слушай, я докажу-у!..

Запинаясь за чьи-то ноги, он полез на моргающего Кирю, чтобы доказать.

Но ему помешали.

В зимницу шумно ввалился управляющий с пьяной оравой гостей. Кто-то из них бил в заслонку, кто-то подыгрывал на гармони.

Гикали с присвистом, став в кружок. А в кружке том плясал конторщик Плашкин. Он взмахивал руками и смешно топтался, праздничный белый воротничок на его шее распрыгнулся и повис, болтаясь на одной пуговке через плечо.

– Ребята! – закричал управляющий, красный будто вареный рак, в распахнувшейся шубе. – Реб-бята!.. Полведра даю! Выкатывай еще раз сани! До смерти запою! Н-ну?!

Бороды перестали мести стол. Шатаясь, нестройно поднялись – и все смешалось в один топающий, ревущий клубок и пьяно двинулось из зимницы на волю.

Все ушли.

Остался один Василий Пустых.

В растерзанной рубахе, он долго стоял среди зимницы и горестно покачивал головой. Пол под ногами колебался, как палуба корабля в бушующем море.

На воле гремит заслон, хлипает гармонь, захлебывается песня – и все это куда-то удаляется, затихает.

Стихло.

Тогда Пустых качнулся туда-сюда, икнул, размашистым шагом подошел к столу и пнул его. Стол покатился.

Василий смахнул с лавки чайную посуду, сбил со стены ночник… Пошатываясь, высматривал, что бы еще сделать?

Взял в обе руки полено и не торопясь, деловито стал бить этим поленом по железной печной трубе. Смялась труба, на несколько частей рассыпалась, упала; у потолка на проволоках осталась лишь верхняя часть ее, но Пустых и ее сорвал. Хлестнулся на нары лицом вниз и пьяно завыл, повторяя:

– Мещанину трафить, мы… мы…

Александр Неверов

Гуманный…

Из книги «Заметки читателя»

Имя Александра Неверова практически неизвестно современному читателю, разве что название его повести «Ташкент – город хлебный» многим как будто припоминается смутно – слыхали что-то такое. С появления ее в московском литературно-художественном альманахе «Вехи Октября» в 1923 году и по 1973 год она выдержала 44 издания, имела огромный успех в нашей стране и была переведена на многие языки мира. Вот уж воистину произведение, к которому трудно подойти с какими-нибудь политическими вопросами и даже, можно сказать, с нравственными оценками, поскольку с главного его героя Мишки, в отчаянии отправившегося в Ташкент за хлебом, не очень-то спросишь за некоторые его непохвальные выходки, недобрые мысли, за всю более или менее ясно проглядывающую перспективу становления из него отнюдь не положительного и приятного во всех отношениях гражданина. В повести действует голод, поднявший народ с места и образовавший какое-то народное, эпическое, гомеровское шествие, некую безумную и неистовую борьбу за выживание. И тут-то оказывается, что словно только в этой обстановке лишенного всяких социальных, политических, нравственных черт движения, в этой дикой борьбе можно услышать не привычный для нашей литературы голос сомнений или страстного богоискательства, решения важных психологических ребусов или глубокого самоанализа, а самой жизни как она есть. Так оно и происходит, когда Мишка, умоляя машиниста взять его на ташкентский поезд, «встал на колени, протянул вперед руки и голосом отчаяния, голосом тоски и горя своего, мучительно закричал:

– Дяденька, товарищ, Христа ради посади, пропаду я здесь!..»

Неверовская повесть умерла, похоже, вместе с двадцатым веком. А ведь тоска и горе подают голос не только из-за голода, бывают и другие мучительные, мученические ситуации, когда жизнь точно так же кричит, словно не помня себя. Но мы либо живем уже чересчур благополучно, либо пережитые в этом самом двадцатом столетии несчастья притупили нашу восприимчивость.

12
{"b":"581547","o":1}