— Мадемуазель, взгляните, куда я пойду с вами?
— У синьора есть банкноты?
— Банкноты-то есть.
— А все остальное — дело моей совести, — спокойно сказала девчурка.
Изредка кто-то из безнадежных гуляк, пока в кофейне готовили чашечку «арабико», дернув из мензурки убойную смесь, кидал в музыкальный автомат «Джьюк-бокс» монету, и сладко и грустно маленькая кофейня и пустынный угол улицы оглашались звуками модной вскрикивающей песенки. И тогда она приостанавливалась, чутко прислушивалась и, улыбаясь, медленно, и молча, и мертво, как кукла в трансе, начинала дергаться, изображая внутреннее волнение. И вместе с ней в грустной пляске святого Витта подергивалась и ее длинная в свете уличного фонаря тень, и другая, смутная, коротконогая тень от неона кофейни, и было словно в театре, в молчаливом и жутком театре бедных глухонемых мимов.
Прошел ночной патруль карабинеров, рослые мужланы в треуголках и красных генеральских лампасах, при саблях, театрально остановились и, красиво и жеманно опираясь на сабли, ухмыльнулись ей и пошли дальше, нога в ногу, ритмично, забавно, словно из оперетки «Граф Люксембург» в постановке Йошкар-Олы. И она с новым энтузиазмом, отчаявшись, так откровенно по-детски приставала, а те, к кому она прилипала, отшучивались, будто играли с ней в «третий лишний».
Наконец по какому-то наитию она направилась к лояльно стоящему у входа в гостиницу русскому туристу, исподтишка изучавшему ночную жизнь Желтого дьявола. До сих пор девчурка казалась ему просто трудновоспитуемым подростком, с которым нужно только побеседовать, провернуть идейную работенку, и она пойдет учиться на вечернее или заочное и станет человеком, но сейчас, увидев ее направление, деятель в сиреневой бобочке юркнул в вертящуюся дверь, в панике запутался, и дверь не только не приняла его вовнутрь, но с силой выбросила на улицу.
— Моменто! — сказала девчурка.
— Ортодоксо! — по секрету сообщил он ей.
Но она хохотала и кокетливо падала к нему на грудь, создавая ЧП.
— Банкрото! — вдруг закричал он и, как иллюзионист, дунул на ладони и наголо вывернул карманы. — Банкрото! — ликуя, кричал наш земляк.
И все она ходит и ходит, и, наверное, кажется ей весь этот длинный, сверкающий вечер с магараджами и тореадорами, перуанцами и большевиками, капуцинами и лилипутами каким-то бесконечным, фантастическим супербоевиком, в который она безжалостно вовлечена кроткой, неумелой статисточкой, без роли.
Теперь она прошла вверх, в гору, и стояла, опираясь на чугунную решетку парапета, глядела вниз на Геную. Нет ничего более тоскливого и безнадежного, чем вид голых, пустынных крыш под лунным небом. Когда ты внизу, на земле, на тротуаре, а крыши где-то таинственно наверху, ты еще чего-то ждешь, какого-то чуда. Но когда ты видишь эту безжалостную наготу города, уже нечего ждать, и тоска пронизывает сердце.
В порту загудел пароход перед отправлением в океан, и он так ревел, он просто плакал, надрывая душу, словно не хотел никуда и просил оставить его в покое.
Где-то раздались глухие удары, будто ночной бочар обивал гигантскую, заключавшую в себя весь город немую бочку.
Девчурка забирается в нишу, к мадонне с почерневшим отбитым носом, и, прижавшись к каменной заступнице, закуривает фильтровую сигаретку и, жадно затягиваясь, попыхивая, глядит вместе с мадонной на ярко освещенные, уютные, счастливые окна отеля, и, не докурив, по-жигански цвиркнув, давит каблучком еще горящий окурок.
В ночном кабаре громко заиграла музыка. И вдруг слышится тоненький подголосок, и непонятно — это скулит ветер в каменной нише старого города или это она, это то, что безмятежно, безвозмездно сохранилось в ее младенческой душе? Открыв сумочку, она глядит в крохотное зеркальце, припудривает и так уже белое, зачумленное личико, вытаскивает «живопись» и еще гуще смолит веки, и, раза два тренированно сама себе улыбнувшись, отклеивается от мадонны, и снова заведенной куклой лунатически ходит своей вихляющей, своей доступной, отдающейся всем ночным теням, спецпоходочкой.
Так почему же за тысячу верст от Лигурийского моря, отделенный тысячью дней, с их суетой, болью, обидами, вспомнил я эту девчушку с пестреньким веером и сухим цветком в волосах на панели у отеля «Коломбия»? А бог весть почему…
СЛОНЫ И ФАЗАНЫ
УТРО В ЗООПАРКЕ
«О-го-го!.. О-го-го!..» — кричат гуси. И в их крике слышится: «Вставайте, вставайте, жители Африки и Индии, крокодилы и бегемоты, обезьяны и павлины! У нас уже утро!..»
И в ответ со всех сторон — рев, мычание, пронзительные вопли тропических птиц. Слышна болтовня мартышек, мяуканье павлина, хохот чаек и на слоновой горке топот ног и удары хобота. Особенно шумят попугаи, стараясь поскорее выболтать все, что они знают, для того, чтобы потом уже весь день только повторяться.
«Кар-раул! — кричит из-за решетки старый синий ворон. — Кар-раул!» Сидящие по соседству три сонных филина чуть приоткрывают усталые глаза: «Разбойник! Ведь мы были в ночной смене».
Гималайский медведь, услышав крики, поворачивается на другой бок, но вдруг отчего-то вскакивает и очумело оглядывает себя: «Черт, так и заснул в шубе и валенках!»
Белые лебеди расправляют навстречу солнцу и ветру крылья и громко хлопают ими.
«Ка-ши! Ка-ши!» — крякают утки.
«Пи-щи! Пи-щи!» — вторят им чирки.
Удав глотает кроликов, обезьяны едят компот, верблюд, презрительно выпятив губу, жует веники.
Но вот прозвенел звонок, открылись калитки. Слоны выстроились на горке. Бегемоты, отдуваясь, опустились в воду, как и полагается бегемотам. Обезьяны торопливо репетируют гримасы.
Из глубины парка возник громкий, протяжный павлиний крик: «Ле-евой! Ле-евой!» Каждый павлин, как на параде, занимает свое место, и все фейерверком распускают хвосты.
ЧАНДР И ТОБИК
Чандр — крупный, гривастый, цвета пустыни, лев — и маленькая белая собачонка Тобик с детства живут в одной клетке. То ли от долгого общения со львом, то ли порода у Тобика такая, но у собачонки тоже выросла грива, словно неудобно жить в одной клетке со львом и не иметь хотя бы маленькой гривы.
Чандр придавил лапой огромную кость и алчно рвет красное мясо. А Тобик скромно сидит рядом и смотрит на него: «Ешь, ешь, я потерплю».
Чандр переворачивает кость: «Ну-ка, рвану еще с этой стороны».
Тобик облизывается и вежливо повизгивает: «Скоро ты там?»
В ответ лев хрипло рычит, поднимает голову, и укоризненный взгляд его можно понять так: «Сколько раз я тебя учил: когда старшие едят, младшие тихо сидят за столом».
Он снова, теперь уже скучающе, перевернул кость, как бы дразня себя видом красного мяса, потом понюхал, но есть не стал, только вздохнул: «Нет, уже, кажется, пас!» — и отошел в сторону. Тогда Тобик прошмыгнул мимо и с лаем, похожим на хохот, накинулся на кость.
Но вот и Тобик насытился. Он уже тоже несколько раз переворачивал кость то лапой, то зубами, обгрызая кусочки то тут, то там, самые лакомые, наконец только лизнул и посмотрел на льва: «Может, еще хочешь?»
Но тот смотрел на него мутным невидящим взором. Он уже дремал. Тобик устроился рядом, положив голову на гриву царя зверей, и тоже задремал.
— Лев! Лев! Левушка!
Чандр медленно приоткрывает узкие, хищные щелки, и желтые глаза джунглей спрашивают: «Ну, чего там еще?»
И лишь когда уже очень громко шумят или кидают бублики, которые ему ни к чему, или же африканские воспоминания донимают его, он грозно поднимает голову: «Лев я или не лев?» — и рычит.
Вслед за ним лает Тобик.
ЖИРАФЫ
Две совершенно одинаковые, словно повторенные в зеркале, жирафы, легко и плавно неся длинные, изящные шеи свои, ходят друг за другом, как на ходулях, вокруг каменной колонны жирафника, каждый раз из-под кирпичной арки появляясь с таким видом, будто это выход в Африку.