— Вы большой талант, — сказал гипнотизер, — вы написали «Розы и синие персики». Я за вас спокоен.
Он поставил против его фамилии птичку.
— Десять сеансов — и вы будете новенький.
«Да, увидишь меня еще!» — устало подумал Миллионщиков и, предчувствуя страшную боль, пошел в салон покорно отбирать свою новую картину «Фиолетовые кони».
Но картину не вернули, ее приняли на «ура». Что случилось? Было какое-то новое вышестоящее указание, что кони могут быть и фиолетовые, или он действительно написал гениальное произведение, этого Миллионщиков никогда не узнал.
Но в эту ночь он спал.
НА КУРОРТЕ
С некоторых пор на берегу моря у нашего санатория появились два коротыша, почти карл и карлица, оба необычайно здоровые, полноценно-жизнерадостные, с круглыми деловыми лицами.
Каждое утро в любую погоду, и в дождь и в холод, когда даже прятались чайки, они, упиваясь своим одиночеством, с необычайной серьезностью, жадно вдыхая вольный морской воздух, делали утреннюю гимнастику.
Она исполняла каждое упражнение плавно, отточенно, пунктуально, даже как-то торжественно, будто ритуальный танец в темпе замедленной съемки. А он рядом, наоборот, просто неистовствовал, он в бешеном темпе вибрировал, вертя своим маленьким ловким туловищем, словно заряжаясь энергией, потом дико-отчаянными махами изображал мельницу, нагнетал бицепсы, всячески усиляя, и подзадоривая, и перекатывая свою новенькую железную мускулатуру, и, наконец, становился на руки и так на руках шел по пляжу, а она с любовью и вниманием следила за его молодцеватостью, и казалось, он с земли ей тайно подмигивал.
Затем они купались. Она, натянув свою зеленую резиновую шапочку и зеленые резиновые тапочки, похожая на небольшую акулу, и он, надев на крупную, круглую, крепкую лысую голову белый чехольчик от форменной фуражки, шли чинно рядышком в воду, и там, как дети взявшись за руки, оба окунались много, много раз. А потом он ее на несколько минут оставлял и начинал бешено плыть, панически ударяя руками и ногами по воде, пофыркивал и пускал пузыри и, шумно разрядив энергию, возвращался к ней, и, опять взявшись за ручки, они выходили из воды, румяные, железные.
На берегу они очень трогательно вытирали друг другу спину, напевая при этом бодрый мотивчик, и потом оба шли по берегу, взявшись с двух сторон за полотенце и суша его на ветру.
Днем их почему-то никогда не было видно, только вечером, на закате солнца, на одинокой поляне, среди густой немятой травы, они молча играли в бадминтон, и волан на небольшой высоте перелетал от одного к другому, и ласточки, утихнув, наблюдали за их ловкой, легкой игрой.
А после ужина он в темной пиджачной паре, с галстуком, завязанным широким узлом, а она в голубом жакете и красной широкой сборчатой юбке гуляли по берегу моря и очень тихо, почти шепотом, переговаривались о чем-то таком, что только их интересовало, их заполняло, и никого на свете не касалось, и об этом не должны были знать даже море, дюны, вереск.
После променада они до поздней ночи всегда сидели на одной и той же скамейке, тесно, рядышком, как будто сросшись, и молча, без грусти, смотрели на море.
Странно, но никто их никогда не видел в столовой, они жили не в санаторских корпусах, а в маленьком фанерном домике на отшибе, в глубине парка, и три раза в день туда им носили еду на подносах, покрытых марлей, и все думали: может, они родственники директора санатория или шеф-повара?
Но однажды днем я случайно вошел в контору санатория. Мои знакомцы сидели рядышком за большим конторским столом, оба в очках, и, в унисон ужасаясь, глядели в какую-то ведомость и при этом угрожающе сучили под столом ножками, не достигавшими пола. А директор санатория, комфортный, тучный эстонец с бледным пухлым лицом, стоя над коротышами, что-то тихо и льстиво и как-то униженно объяснял им, а они, слушая вполуха, продолжали сурово и непримиримо глядеть в ведомость. И я подумал об относительности и бренности всего на свете.
Это были ревизоры курортного управления.
В конце этого дня я присутствовал на обряде ликвидации списанного ревизорами санаторского имущества. Ревизоры и комиссия — директор, секретарь парторганизации и председатель месткома — внимательно следили, как разгорался посреди двора костер и рабочие кидали в него списанные табуретки, стулья, потом груду старых одеял облили бензином и тоже бросили в костер. В это время шофер санатория разбивал молотком старое зеркало из холла, и сверкающие осколки разлетались и красиво искрились. Затем он принялся за радиоприемники, тщательно разбивал в отдельности каждую полированную дощечку, чтобы никто уже не хотел ее утащить и воспользоваться, а радиодетали бросал в лом, — после придут школьники и подберут. Потом еще были три пары списанных стенных часов, и шофер ударил кувалдой по механизму с такой силой, что во все стороны брызнули колесики, пружины, затем сплеча опустил кувалду на вторые и третьи часы, и в последних вдруг что-то зазвенело, словно они попытались сказать, который час.
Вокруг стояли санитарки, садовник, официантки и грустно наблюдали разрушение. А ревизор одновременно схватывал и учитывал всю картину и зорко следил, чтобы ничто из госимущества не уплыло в частные руки.
Когда я возмутился, зачем это делают, лучше бы роздали людям, коротыш быстро взглянул на меня и жестко, чеканя каждое слово, как бы реваншируя этим свой рост и придавая своим словам убедительную вескость и окончательность, сказал:
— Существует строго регламентированный и для всех обязательный распорядок и нормы учета…
И его партнерша, не поднимая глаз, не глядя на меня, скрипуче добавила:
— И не нам с вами их изменять.
Вечером они гуляли по пляжу, он в темной пиджачной паре, с галстуком, завязанным широким узлом, а она в широкой, раздуваемой ветром, красной сборчатой юбке, и тихо беседовали о чем-то своем, о чем не должны знать ни море, ни дюны, ни вереск…
ЩЕНКОВ
Нового работника института по фамилии Щенков рекомендовал начфин. И хотя все знали, что начфин зашибает и играет в пульку и даже на бегах, но работник он был старый и проверенный, и его рекомендации было достаточно, чтобы Щенкова по-свойски принял начальник отдела кадров.
Никто не видел и не слышал, как Щенков оформлялся, как приносил анкету и справки и дополнительные справки и прояснял туманные места. Все это он проделал, словно человек-невидимка. И отдел кадров подготовил приказ о зачислении Щенкова.
Но в это время Элеонорочке, машинистке института, позвонила подружка из другого института, где Щенков до этого работал.
— Забираете нашего знаменитого Н. Щенкова?
— А что такое?
— А вот посмо́трите, что такое, когда жизни не станет. Он на всех пишет заявления.
— Какие заявления?
— А это уже какие он найдет нужным, только у нас он на всех написал заявления, даже на бюст Песталоцци.
— Кошмар! — сказала Элеонорочка.
— Песталоцци — иностранный ученый, очень положительный, а он обозвал его космополитом.
— Кошмар! — повторила Элеонорочка. — И что с ним сделали?
— С Песталоцци? Списали с баланса.
— А этот Щенков?
— Продолжал писать заявления, и никак от него не могли отделаться.
— А как же отделались?
— А наш директор прямо спросил: «Что вы хотите, чтобы уйти?» — «Комнату», — сказал Щенков. «Хорошо, получите комнату в обмен на заявление об уходе».
— У, лапочка, — засмеялась Элеонорочка.
Она положила трубку и оглядела отдел:
— Поздравляю. К нам идет Щенков. — И рассказала, кто такой Щенков.
И все разволновались, будто сказали: вирус! А Элеонорочка побежала к заместителю директора по кадрам. Она проникла за двойной тамбур, за ту кожаную дверь, откуда даже крик доносится еле слышным, облагороженным жужжаньем, и там, в массивном кабинете, на ярком солнце, стоя на пушистом ковре, дрожащим, молящим голосом сказала: