Однажды, когда очередная его гостья, дебелая, перезревшая, большая, как городовой, в чем мать родила, Мессалиной, выбежала под яркое небо на балкон, и все отдыхающие ослепли, и случайно оказавшийся внизу начальник АХО, бывший кавалерист, закричал: «В сабли!», Вову, по распоряжению главврача, срочно уплотнили, он лишился своего привилегированного положения и сам стал ходить в столовую, но это уже было в конце путевки.
Вова жил широко, денег не считал и каждый вечер отправлялся с шумной компанией деляг на «Горку» или ездил на такси в «Гагрипш», где ели цыплят-«табака», или еще дальше, на озеро Рица, где им подавали на раскаленных сковородках свежую, только выловленную форель и джаз пел для них «Чаруй, Анюта!». Все пили водку, а Вова портвейн.
Ночью Вова при свечах играл по большой в префер, и в широкие окна тучами летели мохнатые бабочки. Вова отмахивался от них и говорил: «Сгинь!»
Однажды, когда мы пошли за газетами, я его спросил:
— Вова, а какую ты занимаешь должность?
Он спокойно ответил:
— Я поп.
— Ну да?!
— Честно, поп.
— А ведь ты неверующий, тебе все равно, что Христос, что аллах.
— Мне-то безразлично, хоть Будда, — сказал Вова.
— Зачем же тебе это надо?
— Видишь ли, у нас еще много верующих, и нельзя доверять их воспитание случайным людям.
— А кто тебе платит, сами верующие?
— Весь доход идет в церковный фонд, но мы ведь квитанции на пожертвования не даем, — ответил поп Вова.
В киоске «Союзпечати» он купил «Футбол» и «Советскую культуру» и на обратном пути мурлыкал: «Пусть всегда будет солнце…»
ПРАЗДНИЧНЫЙ ОБЕД
За столом собралась вся семья — старшая дочь с мужем, сыновья с женами, внуки, гости.
Во главе стола — маленькая женщина с лицом калорийной булочки и взбитыми радиоактивными волосами.
Некогда она училась на юридическом факультете, потом вышла замуж за ответственного работника, бросила юриспруденцию, народила детей, воспитала их в высоком духе, переженила и теперь активно влияла на новые семейные очаги.
— Женечка, — обращается она к одной из невесток, — попробуй, Женечка, феноменальный плов, который приготовила наша Аллочка, я тебя уверяю, проглотишь вилку вместе с пловом, и я не удивлюсь. Наша Аллочка могла бы сделать феерическую карьеру. Когда она была еще совсем крошкой, ее погладил по голове сам Гольденвейзер. Но Аллочка благородно подарила свою жизнь Дим Димычу, на алтарь науки. Расскажите нам, что вы там изобрели, Дим Димыч, в своем почтовом ящике?
Дим Димыч, зять, худущий, желчный, как похоронная свеча возвышающийся за столом, отводит глаза и молчит.
— Он у нас очень скромный, Дим Димыч, очень, очень. И это хорошо, я вам говорю, хорошо. А что, лучше иметь зятя нахала, говоруна? Ха! Ради бога. Избавьте. Я ретируюсь.
Витюшенька, — говорит она младшему сыну, толстому мужчине с усиками, — Витюшенька, скажи что-нибудь остроумное. Наш Витюшенька очень, очень остроумный, а наш папа, Лев Семенович, был еще остроумнее. Наш папа, Лев Семенович, был очень красивый, очень, очень, еще красивее Витюшеньки. Витюшенька красивый, но Лев Семенович был еще красивее, он был ниже ростом, но толще, толще, и очень красивый и остроумный. И вы знаете, на кого он был похож? На Олега Стриженова. Как это ни парадоксально!
Магдалина, — обращается она к другой невестке, — твой муж Витюшенька гроссмейстер, не какая-нибудь пешка. Ты должна за ним тянуться, ты должна регулярно читать шахматный листок и разбирать композиции и быть полноценной помощницей своего мужа.
А вот когда наш Юрочка, — она обращает лицо к старшему сыну, — был еще вундеркиндом, он был неземной, он говорил: «Мама, а трава голубая?» Никто, никто не видел этого, все думали, что трава зеленая, а он увидел ее голубой и лиловой, — помнишь, мой мальчик, мой ангелочек, как ты увидел траву лиловой?
Ангелочек, багровый от коньяка, в одышке сопит над тарелкой, поедая крабы в майонезе.
— Перестань, мама, я тебя умоляю.
— Что значит умоляю? Я разве говорю неправду? Я ведь говорю святую высшую правду. Пусть все знают, как у тебя устроены хрусталики глаз. Это не военная тайна.
Аллочка, доченька, расскажи гостям, как вы с Дим Димычем провели праздник Первое мая в своем кооперативном доме композиторов. Какой прекрасный дом. Единственный! Он весь звучит музыкой, каждая квартира — это храм музыки. Кто еще живет в вашем доме, кроме вас? Шостакович?. Нет, не живет Шостакович? А Святослав Рихтер живет? И Матвей Блантер живет? В одном подъезде? И уже, наверное, живет доцентка Леман-Крандиевская!
Леман-Крандиевская! Моя подруга, моя лучшая, самая старая, самая милая, роскошная подруга. Она заболела и просила купить и принести ей в больницу двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской и два сырка сладких. Я пошла в магазин и купила, как она просила, двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской и два сырка сладких, и еще от себя банку варенья, по своей инициативе. И она очень, очень обрадовалась мне, хорошо приняла, и тут же заплатила за двести грамм сыра датского, триста грамм колбасы любительской, два сырка сладких, а за варенье нет. Мелочная!
Сенечка, возьми элегантно пирожное эклер, — говорит она мальчику с жадными глазами. — Наш Сенечка тоже из ряда вон выдающийся. Он учится в школе с английским языком обучения. Сенечка, деточка, скажи по-английски: «Я люблю родину».
Ах, дети, мои дети, вы даже не понимаете, какое счастье выпало вам жить в нашу эпоху.
ЭТОТ СЛАБОТОЧНЫЙ КОЗЮЛЬЧИК
Только в моей новой квартире установили телефон и монтер сказал: «В ажуре!», как аппарат немедленно зазвонил. Никогда в жизни я не слышал такого сильного, длительного, упоенного звонка. Пустой, еще пахнущей краской и лаком гулкой квартирой овладел глагол жизни, и властный, не терпящий проволочек бас потребовал в трубку:
— Козюльчика!
— Такого не держим.
— Как это не держим? Это СМУ? — диктаторски произнес бас.
— Нет, и уже не будет, теперь это частная квартира.
— Частная? — грозно переспросил бас, и казалось, в руках он держит молнию.
— Да, частная, представьте себе, частная, — сказал я с удовольствием и легкомыслием новосела.
Через минуту телефон снова задребезжал и робкий женский голос еле задышал в трубку:
— СМУ? Будьте любезны, нельзя ли пригласить к телефону Козюльчика?
— К сожалению, нет Козюльчика, это частная квартира.
— Частная? Извините, — жалобно-горько протянул голос, и мне стало жаль ее и себя.
Но только я положил трубку, опять аппарат затрезвонил, и так, что посыпались Искры.
— Да что это за кавардак? — закричал голос сквозь шумовой фон работающего предприятия.
— Не орите!
— Как не орать? А что, на колени перед вами становиться?
— Да вы куда звоните?
— В СМУ, в данный момент звоню в СМУ, Козюльчику, вот куда я звоню.
И еще много дней и ночей, месяц за месяцем, беспокоил меня этот слаботочный Козюльчик. Меня приглашали «на троих» и, ничего не желая слушать, ругали за «безлюдный фонд», посреди ночи требовали какие-то колосники и справлялись, как я лечу щитовидку, и передавали пламенный сибирский салют от дяди Эдуарда Кукушкина.
Теперь, снимая по звонку трубку, я бесстрастно, безлично, как метроном, сообщал:
— Частная квартира, это частная квартира.
Телефон тотчас же снова звонил, и взволнованный голос хотел выяснить, как, и что, и почему, но у меня не было желания разводить байки, и беспощадный магнитофонный голос повторял:
— Честная квартира, это частная квартира.
Иные верили сразу и исчезали навечно, отыскав по каким-то другим каналам нужного им Козюльчика. Но другие перезванивали и второй раз, и третий, чтобы окончательно убедиться. А некоторые так и на третий раз не верили и говорили:
— Сейчас же бросьте разыгрывать, вы на работе, позовите немедленно Козюльчика.