Серафима складывает на подоконнике разбросанные конспекты. Занималась вчера до собрания, когда была просто агрономом, не знала еще охватившей ее тревоги. Сколько народа — разного, чужого — под ее руководством. Колхоз объединенный, страшенный, названный «Заря», мол, ехать не доедешь от утренней зари до вечерней; половины людей Серафима не знает и в лицо. Она перетасовывает конспекты, думает, с чего бы начать сегодня? «Поеду в райком, отвезу протоколы. Это пока просто».
Пальцы механически скользят по ледяному подоконнику. В соседнем дворе зажгли смоченную мазутом паклю — разогревают застывшую за ночь машину гидротехника-квартиранта. По всем хатам ночуют понаехавшие строители, тянут к хуторам орошение. Отсветы факела играют на подоконнике, из нетопленой печи тянет, будто из погреба, и она ежится в открытой сорочке без рукавов, трет на остывших плечах гусиную кожу.
«Так, значит, в райком?» — говорит себе Серафима, вынимает из сундука, со дна, выходной шевиотовый темно-синий жакет. Обрядясь для райкома, она туго оглаживает бока, делает это с великим удовольствием, так как, несмотря на все прочие объемы, талия у нее по-девчачьи тонкая, будто у тыквы-перехваточки. Сняв с гвоздя Михаилов ватник, она надела его, ткнулась носом, точно в букет, в пахнущий невыветренным бензином рукав. Ох и слышен Мишкин бензин!
Не глядя, глотнула молока, по выходе глянула в зеркальце. Прозрачные глаза с водяной зеленостью и чуть навыкат, словно у русалки, губы не собранные со сна, пухлые. «Руководитель! Господи…»
На улице вздыхается легче. С востока тянет колючий утренник, в рассвете проступают следы тракторов, схваченные ночным морозцем, возможно последним. Хорошо бы по-прежнему ходить в агрономах, прямо с улицы завеяться в поля.
Сейчас не до полей. А если б и понадобилось, то за нею теперь закреплена тачанка, перешла с этой ночи от прежнего секретаря, Курчевского. Закреплен и кучер — зловредный умный старик Андрей Леонтьевич. Сейчас Серафима должна приказать ему везти в райком… Ей становится не по себе, и она двигается нарочито далеким путем — огородами. Присушенные за ночь грядки не липнут, крошатся под сапогами.
«Вот, здрасьте, и началась моя партработа…» У тропы, возле колодца, белыми пеньками торчат кочерыжки на месте срубленной прошлогодней капусты. Тетки Гузырихи капуста. Этой тропой совсем недавно мотылялась в детсад шестилетняя Фимка, и за то, что Гузыриха одноглазая, страшенная, вся детсадовская пацанва звала со всей точностью: Гузыриха — ведьма, потому каждый детсадовец кидал Гузырихе в колодец всякую дрянь. Однажды дохлого гуся… К деляне Курчевских свезен навоз-сыпец. Серафима знает: у ихней тачки одно колесо от плуга — кривое, ржавое; другое — деревянное. Курчевские-то помнят, как она каталась на этой тачке. Скажут: «Слыхали — Фимка в начальниках?»
В прошлом году все бы пошло как по рельсам: сев, прополка, уборка. А теперь преобразование… «Заре» первой дают поливы. Областное радио, районное радио, хуторское радио с подъема до отбоя приветствует завтрашние эти поливы; но как конкретно поступать с этими поливами — никто ни звука, только и слышишь: «Придет, мол, живительная влага, пахнёт, мол, радостным запахом». Да разве ж вопрос в радости запахов? Ведь даже гвоздь вбить — нужно уменье. А тут целая уйма видом не виданных водосбросов, водонапоров, водораспределителей, режимов. Вместо подготовки всего этого только «радостность запахов»…
Вчера на собрании Серафима не подбирала формулировок, а в глаза представителям райкома:
— Получим орошенье, да провалим, тогда вы — райком — начнете выговора сыпать. И райкому областной комитет примется сыпать!
Резала здорово. Громила от убежденности, и от переполняющей, накопленной за зиму без мужа энергии, и оттого, что собрание, перестав скучать, замерев, глядело, не кашляя. — Серафиму без ее уже как бы воли восторженно заносило на трибуне.
— Хохлы говорят: «Дурень думкою богатие». Так и мы богатием! — чеканила она, с удовольствием слыша свой громкий голос. — Бубним, как станицы зацветут пышно да как Петр Первый хоть и великий, а не мог соединить Дон с Волгой. Зато мы можем… Вся «Заря», все бригады отправили на курсы поливальщиков всего лишь восьмерых хлопцев, и точка. И огинаемся, очами лупаем. Коммунисты!
Серафиму вчера и выбрали за эту критику. Но одно дело критиковать, другое — работать. Облаяла районный комитет, теперь попробуй не выполни — такую с тебя сдерут со зла стружку!.. Серафима топчется среди огорода, все у тех же капустных пеньков. Убеждая себя, что все не так уж в конце концов безысходно, она произносит:
— Ты не пугайся, Фима. Ты, чудачка, не трусь. Ну чего там?.. Просто, если сможешь, не бреши людям. Совершенно не бреши. Излагай напрямую: «Товарищи, правильно вы не верите, что эта пышность, это изобилие появится само собой. Законно надсмехаетесь дома, за ставнями, над тем раем, что приплывает на блюдке с каемочкой!» Вот так и говори. А люди увидят, что искренне не брешешь, и поверят. Может, даже сами запросятся изучать поливы!
Но здесь, при всем Серафимином желании, чтоб все было по-хорошему, стережет тупик. Как обучать сотни людей, если и несчастных восьмерых хлопцев-поливальщиков некем заменять на месте?..
— Племя-анничка! — окликают у края огорода Серафиму.
В открытых дверях хаты стоит двоюродная тетка — моложавая, накрашенная, трошки приблатненная.
— Во, — смеется она, — жаркая я! Порастворялась. Растопила печку: дымит, зараза.
Спекулянтка-тетка — вечное бельмо в Серафимином глазу, сейчас и подавно лишняя.
— Чтой-то ты, племянница, шибаешь на девку. Или с прибавленья солнышка похудала?
От этих слов Серафиме делается приятно. Она всегда мучается, что такая громобойная… Собрание кончилось ночью, а тетке — поди разбери, откуда? — все известно. Поздравляет.
— Значит, в вашем бюро посменялися? Курчевский политику не обеспечивал, а?.. Да ты не боись, — довольная впечатлением, хохочет тетка, пихает локтем… — Наше радиво верней вашего, чаще калякай с нами.
— Что это вы, тетя, вяжете? — сухо переводит разговор Серафима, кивает на клубки шерсти, белеющие за окном.
— Шали для базара. Вроде не знаешь?
Мотнувшись в хату, тетка возвращается с козьей пуховой шалью, кидает на Серафиму. Шаль от плеч до задницы. Тонкая. Из тех, что в обручальное кольцо протянешь.
— Купи, за дурняк отдам! С тобой теперь дружить надо. Ох и к лицу тебе, к осанке!.. Сам Игнатьев Кузьма Куприянович тут уже, в хуторе Солонцовом, ну и нарядись, посвиданничай по молодому делу.
— Бросьте!.. А не брешете, тетя?
Игнатьев — израненный полковник-танкист — руководит в «Заре» всей механизацией, ходит — шутка ли! — в депутатах областного Совета. Зимой командировали его на всесоюзную стройку, на усиление; теперь каналы приблизились, и, значит, Кузьма Куприяныч в Солонцовом, считай рядом… Старый, а красивый. Мужественный, как на портретах маршал Жуков. Хотя лицо чуть другое: блондинистый, круто кучерявый, гущина такая, что, наверное, не пробрать бы и пальцами. Если б не Михаил, влюбилась бы. Конечно, ерунда это, фантазия, какую читают в книгах. Но что не фантазия, так то, что хочется его видеть, что умнее любого другого скажет он, как поднять проклятущие эти орошения.
«Безотлагательно заверну в Солонцовый! Сразу ж по дороге в райком!..»
Из дверей теткиной хаты плывет дым, тетка отмахивается от дыма, рекомендует Фиме не зевать, пока, мол, депутат навообще не сорвался с колхоза, да и Михаил — господин барин! — на счастье, в отъезде.
— В такой обнове, племянничка, — привзбрасывает тетка пуховую шаль, — любого депутата охомутаешь.
«Сучка старая», — думает Серафима. Она идет на хоздвор, там, к счастью, еще безлюдно, еще люди не окружат ее с их пугающими с непривычки вопросами; но кучер, ехидный Андрей Леонтьевич, крутится в конюшне у лошадей, и никуда от него не денешься.
— Свой выезд явилась проверить? — поглядев, усмехается Андрей Леонтьевич.
— Да нет, в райком бы нужно…