Она не опустила, а даже приподняла голову, но стало видно, что она совсем уж не молода, с сеткой жатых морщин под глазами и у большого рта, с разбитыми, плющеными ногтями на руках. Вот она — баба без солдата.
— Эх, сложилось! — досадливо поглядев на Тимофея, крякнул Даниловский, и тут еще одно превращение свершилось на моих глазах. Я вижу, что и Даниловский стар, что это битый жизнью, молотый-перемолотый человек.
— Мужа-то, хозяюшка, не воротишь, — по-бабьи горестно вздохнул Даниловский. — Но ведь люди вокруг…
— Люди… А что ж, черти? Ясно, люди! — углом косынки она промокнула нос. — Всё!.. Идемте, остальное хозяйство покажу.
Она опять шагнула.
— Фу-ты! Постойте! Что мы вас — оскорбили?
— Не оскорбили. Просто ткнули, что одна, а мне это слово…
— У всех у нас дома лежит похоронная, — сказал Даниловский.
— У вас на кого?
— На сына.
— Лежит?
— Лежит.
— Я свою в эвакуации получила. Муж все писал… — Опершись о дверную притолоку, Каныгина скрутила конец косынки. — Писал, что жди… Раз в субботу письмо от него пришло, а в понедельник бумажка из полка. В бумажке все обрисовано: и что… смертью героя… и какого числа, и где схоронен. Ой, думала, руки наложу. Что я одна? Куда ни кинь — одна… У людей знаете как? Когда по-хорошему, а когда недослушают, оборвут совсем зазря — ведь чужие. Родной — он и за ошибку похвалит… Ночи передумала: все была нужна, нужна кому-то, а теперь всё. Как палец одна. Воды попить, кружку взять — нету силы. А из эвакуации домой потащилась с детьми. Где поездом, а где так. Думаю — хоть сдохнуть на своем дворе.
Явилась — меня в контору: «Где ты, — говорят, — столько вожжалась? Мы уж неделю работаем. Без тебя свинарник развален. Хлеба, — говорят, — нету, выписывай на ребятишек и на себя магары десять кило и давай помогай!»
Являюсь в свинарник — каждая сломанная доска на меня глядит. И люди являются все худющие и говорят: «Начинай, Каныгина, а то в хуторе не идет без свиней».
В тот секунд я ни о чем не думала — без одежонки пошла по морозу и пошла — и лопатой и ломом. И руки не зябли. Ночью впервые за сколько времени уснула. Утром подхватилась — и опять, потому — вроде нужная хутору и хутор мне нужный… Да что я! Тю, дура! — Каныгина всхлипнула, стерла пальцы о юбку. — Мне — после, а двум красноармейкам, у которых тоже мужьев убили, еще прошлый год отстроили хаты. Теперь начали мне. Леса-кругляка нет, опалубки нет, а мне говорят: «Не боись, добудем. Возведем дворец». Бабе что? С ней пошути — она гору сколыхнет! А вы опять: бедолага, мол…
Она подняла брошенную ветку люцерны, швырнула в вольеру.
— А в деревне жалость не обидная, мы тут одинаково меченные. Вы гляньте, Ляксандра Пахомыч, кто мне хату строит. Ванюшка безрукий — кормилец на семью, дед Ляксей Иваныч, дед Кузьма Иваныч. Васёна, что с детьми на руке. У нее пятеро ртов. У Ксеньи Безугловой шестеро… А в самом колхозе рази слава богу? И воловни не покрыты, и кошары. А ведь как от мяса оторвали, дали мне двух плотников!..
Все вышли из кухни, а я задержался с принесшей начищенный таз младшей Каныгиной.
Звали ее Любкой, училась она в пятом классе. Она перекатывала пальцем босой ноги камешек, не поднимала глаз. На все мои расспросы о матери она только и сказала (должно быть, словами кого-то из соседей), что мать «несмотря что гордая, но душевная».
В общем, беседа не состоялась, и я отправился к остальным. Они были уже на улице. Возле Каныгиной стояли безрукий печник и старуха Васёна, та, что с ребенком. Ноющий ребенок по-прежнему был словно приклеен к ее согнутой руке, а другой, свободной рукой Васёна размахивала перед Каныгиной, опять говорила о «пригребке», волнуясь, что построят его не у самых сеней.
Сухие дожди
Об огороднике Сасове я услыхал при таких обстоятельствах. Мы завтракали в садочке старухи колхозницы, устроясь вокруг крытого скатеркой табурета. Сразу за двором начиналась белая от солнца степь, пересеченная от горизонта к горизонту прямым грейдером. Груженные пшеницей машины проносились по грейдеру в сторону Целины, поднимая завесу пыли. Пыль не успевала осесть в горячем воздухе, как издали уже рос гул следующих машин, опять клубились хвосты и, схваченные ветром, летели, оседая на сухую землю, на листву низкорослых акаций.
Клочок приютившей нас тени был пылен, рябил круглыми солнечными пятнами и не давал прохлады. Все было накалено; казалось, что даже деревянная завалинка, если к ней прикоснуться, обожжет пальцы.
В такую пору огурцы бывают полынно-горькими, скрюченными. Но хозяйка положила перед нами пяток крупных гладких огурцов. Зеленые, они будто улыбались с чистой тарелки.
— Кушайте, мне в подарок принесли. Сасовские!
— Какие — «сасовские»?
— Это под Целиной такой мужик есть. У него овощ в любую жару растет без полива. Без одной капли.
Мы ели сладкие огурцы, и я ничего не смог узнать, кроме того, что «у Сасова легкая рука»…
Познакомиться с Сасовым мне удалось через неделю, и за эту неделю я опять слышал о нем и на железнодорожной станции, где грузились его арбузы, и в райкоме комсомола.
* * *
Тотчас за усадьбой Целинского зерносовхоза расположена бригада Азария Яковлевича Сасова. Еще издали на крыше полевого вагончика видны черные, белые, желтые квадраты. Это сушатся бахчевые и овощные семена. Подходишь ближе и видишь семена повсюду: на брезентах, фанерках, разостланных мешках, противнях. Меж ними шагает малец с палкой, шумит на подлетающих скворцов:
— И-их, заразы!
Наглые скворцы плотно вспархивают на забор. Этот пестрый забор сплетен из прутьев разного колера: и красных с ярко-вишневой блесткой корой, и темных, и — для общего контраста — белых, ошкуренных.
У забора, под соломенным навесом старухи плетут корзины для овощей. Жара изнуряюща, старухи сидят разморенно, но их проворные старческие сухие коричневые руки ловко творят разнокалиберные корзины: мелкие, глубокие, с ручками, с ушками. Корзины, так же как забор, наука Азария Яковлевича Сасова. Его же — и самодельная, чудная картофелесажалка, похожая на катапульту.
Пока мы рассматриваем эту технику, сгондобленную на сасовском горне, окованную сасовской кувалдой, двор наполняется девчатами-огородницами, пришедшими на полдник. Лиц их не определишь — они до глаз, до узких щелочек окутаны платками, так как на открытых огородах, на степном ветру нет ни пятнышка тени, одно солнце, и девчата, хоть и обливаются потом, а хранят на лице белизну кожи… Сейчас под высоким соломенным навесом, на сквознячке, они освобождение разматываются, садятся за стол, каждая с принесенным со степи арбузом, и мы ждем, когда будут разрезаны полосатые крутобокие «ажиновцы», которыми славится совхоз.
Весело смотреть на арбуз, когда он всего лишь от прикосновения ножа с треском раскалывается на две алые половины, враз подтекает соком. Но первый же арбуз оказался неприглядным, белым, как разрезанная луковица. Это тоже изобретение Сасова: каждая сборщица сама для себя выбирай свой арбуз. Выбравшая не оценила сасовского остроумия, так по-солдатски загнула, а вокруг лопнул такой грохот, что скворцы взлетели ввысь.
Мы стоим в бригаде с Яковом Ильичом Гимпельсоном, парторгом совхоза.
— Понимаешь, — говорит Гимпельсон, — Сасов — производственный рабочий. Пролетарий. Ничего агрономического не кончал. Сюда попал как двадцатипятитысячник. Развел на буграх огороды и уверяет, что в этом деле можно обходиться без дождя. Представляешь?
— А результаты?
— Пожалуйста, вот тебе, ради бога, результаты.
Гимпельсон раскрывает блокнот, на страницах фамилии людей, под которыми мелкие, как пшено, буковки. Ниже фамилии Сасова — цифры.
— Смотри, пожалуйста: «Сасов Азарий Яковлевич. Адрес: Целина, 5-я линия, 119…» Это неинтересно… Вот: «Снимает с гектара до 300 центнеров арбузов; помидоров с гектара— 200 центнеров; огурцов—180; свеклы — 530.