«Спросить бы у слюнявого — откуда?..»
Алешка еще черпал борщ, не в состоянии унять голодной дрожи пальцев.
— Эх, богов человек, — вздыхал хозяин, — трудная у тебя жизнь. Папаши небось нету?
— Нету.
— Вот. Значит, горе мыкаешь. Я тебе от сердца присоветую: обзаведись хозяйствишком. Ежели по совести — наживешь копейку.
— Как по совести?
— А взял у человека целковый, пообещал через срок вернуть — по совести верни. И сам требуй от человеков совести. К примеру, даю я соседу чувал зернышка и говорю: «Пользуйся на здоровье, с урожая возверни за мой труд два». Человек отвечает: «Возверну». Спрашиваю его: «По совести, сосед?» Божится: «По совести».
А срок наступил — не отдает. «Отсрочь, — говорит, — у меня дети». — «Мил человек, — говорю ему, — а у меня рази кошата?» Нет, милый, раз уговор был — отдай, а я спрячу. В хозяйстве так: дальше положишь — ближе возьмешь… Свое прячу!..
А часто и свое теряешь. Поди вот, продай нынешний год хату. За нее и мешка муки никто не даст. А я даже, кто мне пять должен, не торгуюсь, забираю ихнюю хату — себе в убыток.
Алешка слушал старика и не спускал глаз с младенцев, заснувших на руках хозяйских невесток. Младенцы причмокивали, Алешка разглядывал их нежные приоткрытые кулачки, распаренные от жара стены, пахнущие сладостным молоком. Алеша думал о своей дочери. Ручонка у нее вечно холодноватая, сухая; если потереть о нее губами и подбородком, едва ощутишь тепло. Это тепло его, его кровинка. Он, отец, лучше прокусит свой язык, но будет молчать и принесет домой хлеба.
По столу, по стенам ходили бойкие прусаки. На стене, должно быть на случай, если заглянут приехавшие городские власти, наклеен плакат. Земной шар, на нем молодая республика и красный рабочий с красным, высоко взнесенным молотом, от которого летит на стороны разорванная цепь. Рабочий плечистый, смелый, а на него, ощерясь, надвигаются империалисты в цилиндрах, поп с крестом, пузатый мироед. Мироед на плакате поднял уже паучьи лапы, вот-вот уцепится сзади за ногу.
…И комсомолец Алешка со всей дружбой сидит с мироедом за одной миской, слушает, что этот гад нашептывает в ухо.
— Брешешь, — почти беззвучно, одними лишь губами выдыхает Алешка в лицо деду и, понимая, что гибнет кусок хлеба для дочки, может, и сама дочка, дрожа, спрашивает: — Революцию душить, гадские пауки? Революцию? Мы вас скоро всех до одного к ногтю! У-у, божественный паразит! — вскакивает он в замершей комнате, ища глазами какое-нибудь железо.
Били Алешку уже не в хате, а на базу. Он видел над своей головой сапоги дедовых сыновей и самого деда Фильченко. Дед отвернулся, крестясь, пошел в дом. Били Алешку долго. Кто-то уже ночью подобрал его на улице возле плачущего Андрейки, обмыл кровь и дал попить.
* * *
Алексей Петрович улыбнулся. Катер по-прежнему ровно шел по загрязненному щепой, неоформленному морю. Матрос тер рукавом медяшки на перилах, и его круглые глаза были полны флотского азарта.
Денега тронул парнишку за локоть:
— Слушай, тебя били когда-нибудь?
Тот удивленно глянул на Алексея Петровича и засмеялся:
— Нет. А за что меня бить?
Денега тоже засмеялся.
— Верно, — согласился он, — может, и не за что. Видишь, я вот о чем… Ты бы за свою землю решился бы, скажем… жизни не пожалеть?
— Ну а как же? — снова удивляясь, ответил малец. — Только не приходилось пока. Работаю ж я недавно. — Подвинув носком мокрого ботинка сложенный на палубе канатик, он объяснил — До этого учился. Мы вдвоем с мамой. Отец убит. Недалеко здесь.
— Где же?
— Во-он на берегу виноградарский совхоз. Они там семь с половиной суток дрались с фашистами… И братуха там же погиб.
Матрос отер о ватник пальцы, багровые на вечернем холодном ветру, как утиные лапы, поглядел на Денегу, добавил:
— Странно рассуждаете. Кто ж не погибнет, если надо?
Охотничья жилка
Замечательно даже само слово «охота»!.. Так и пахнёт от него морозным жестким полем, физически ощутишь в сжатой ладони шейку ружья, спусковую скобу под пальцем, будто увидишь вдруг шагах в сорока блеснувшую рыжиной лисью спину. Куда тут девается усталость пройденных километров в тот миг, в сотую секунды, когда перехватив дыхание ведешь перед собой стволы!..
Разве объяснишь это человеку, не знающему, что такое грохнувший из вскинутого ружья выстрел, отдавший в плечо, что значит не только стрелять, а даже собираться на охоту, когда после работы, ночью, торопливо набиваешь патроны, надписываешь на пыжах номера дроби, уже сейчас переживаешь то, что случится завтра в поле.
Тех, кто знает это, отличишь от сотни других.
Вот в обед над тракторным станом показался в небе треугольник перелетных птиц. Никто из трактористов не обращает внимания, а у одного ложка с горячим борщом остановилась у рта, внимательные глаза устремлены «в гору».
— В Зеленково займище идет утка, — вздыхает тракторист.
«Идет» эта утка едва приметными в голубизне точками, а тракторист с остановленной у рта ложкой безошибочно определяет:
— Материковая, крыжень.
Нарочно проследим потом, как пройдет этот человек к трактору! Пройдет он особенным — быстрым и одновременно, вроде как у разведчика, мягким шагом, становясь не на каблук, а на всю ступню — широко, без стука. Проследи, как, ухватись, напружинясь, резко провернет мотор, сядет, — и в любом сильном, мягком движении определишь охотника.
По ухватке определишь охотника и в полеводческих бригадах, и на элеваторе, и в правлении колхоза. Узнаешь охотничков даже в огромной пестрой толпе.
В хуторском сельмаге по соседству с готовыми пальто и одеколоном выставлены новехонькие тульские ружья.
Группа колхозных парней добрых два часа рассматривает эти ружья. Завмаг, он же продавец, уже не в силах спокойно говорить с парнями. Ему надо отпускать приходящим крупу и сахар, давать на примерку туфли, разворачивать сатин. Ребята и сами понимают состояние завмага и потому несколько подавленно просят:
— А ну, пожалуйста, покажьте еще вот то, крайнее…
Продавец мрачно дает. Парень, чтоб не стукнуть по голове колхозницу, выбирающую на прилавке сатин, чуть отодвигается и взбрасывает ружье к плечу.
— Прикладистое, — удовлетворенно говорит он и взбрасывает еще несколько раз, направляя то вверх, как по бекасу, то вбок и вниз, как по лисице. Затем открывает замок и на свет смотрит в стволы. — Правый — цилиндр, левый — чок, — отмечает он и передает ружье следующему.
Так все по очереди по многу раз темпераментно берут на резкую вскидку, открывают замок и смотрят на свет, после чего, вздохнув, просят завмага:
— Пожалуйста, покажьте еще вон то…
Разговорись с ними — и выяснишь, что они вовсе и не покупают. У каждого есть дома двухстволка, и точно такая же — тульская, тот же «правый — цилиндр, левый — чок», но смотрят они потому, что нельзя, невозможно им, охотникам, равнодушно пройти мимо ружья.
…Шумно за стенами сельмага. Колхозники снуют меж рядами грузовиков и бричек, вытянутых рядами по хуторской площади. Увлеченно покупают, торгуются, орут люди — сотни незнакомых, разных. Но вглядись-ка по внимательней… В людском водовороте — супружеская пара. Хлопец-муж по-семейному прет корзину и мешок, продирается в толпе за молодой, командующей женой, следует за нею шаг в шаг. Но вдруг видит он в стороне кружок мужчин, разглядывающих легавую собаку. Мужчины щупают у собаки нос и хвост, привычным движением далеко оттягивают собачью губу, вроде она резиновая.
— Аня, — толкает хлопец жену, и на лице его уже нет семейной солидности, а лишь азарт и беспокойное нетерпение, — Анечка, постой тут, на месте, я собаку гляну.
— Зачем еще… Куда ты? Стой!
— Я, понимаешь, так… Сейчас. — И, оставляя юную красавицу жену, бежит к мужчинам, торгующим собаку.