Ж. Монно
Характер Франца Кафки{215}
(Результат графологического исследования)
Почерк представляет собой очень сложное выражение человеческой натуры. Всякое отклонение от школьных прописей — это симптоматический признак, определяемый индивидуальностью пишущего, и самый крохотный графический элемент есть частное выражение этой индивидуальности. Не приходится объяснять, что для ее определения маленького фрагмента текста недостаточно. Для проведения анализа требуется много страниц оригинальной рукописи. В данном случае мы имели лишь фотокопию одного документа без даты и — впоследствии — подпись. Вот что нам представлялось несомненным еще до того, как мы узнали, кто был автор текста.
Прежде всего этот почерк выдает натуру вибрирующую, сверхчувствительную и трепетную, отличающуюся такой остротой восприятий, что какой-нибудь лучик света или колебание волны, отражение или малейшее прикосновение непреодолимо вызывают поток эмоций, реагирующий на все возмущения постоянным и обратимым обновлением переживаний, — натуру гипернервическую, сверхэмоциональную и неуравновешенную, сжигаемую внутренним огнем и пребывающую главным образом в сфере иррационального и интуитивного: интуиция огромна и носит несколько визионерский характер.
Натура чрезвычайно артистическая; высокая культура, масса обаяния и блеска. Склонности — к поэзии и литературе, во всяком случае — интеллектуальные.
Общая направленность скорее философская; что касается интересов, то они разнообразны, присутствуют даже политические. У писавшего есть идеи, — много идей и много верных идей, так как он наделен хорошей способностью суждения. Это чрезвычайно сильная, чрезвычайно стойкая, оригинальная личность. Это — крайний индивидуалист.
Преобладающая линеарность почерка (округлых форм мало) выдает склонность к усмотрению сущности явлений. Восприимчивость и образование идей связаны. Силы и импульсы трансформируются в мысль под влиянием высшей потребности в объективности и логике. Дух исключительно живой; основной род активности — абстрагирующая работа ума.
Склонность к анализу, систематическая концентрация, на которую направляется вся энергия, определяют мыслителя-дилетанта художественного типа, но — глубокого, погружающегося в отыскание сути вещей вплоть до метафизического уровня. Действительно, нажим, упрощенные начертания, сильные вертикальные пульсации этого почерка заставляют предполагать поиски вневременного.
Единственный случай более полно выписанных форм — прописные буквы, в особенности «В» (символ матери). Это говорит о том значении, которое имеют для писавшего иерархия, ценности, потребность соотносить себя со стандартами аристократической высоты, с принятыми образцами. Но эти прописные буквы незаконченны и иногда сужены, что говорит о наличии проблем в отношениях с родителями.
Когда присутствует сверхчувствительность, эмоциональная жизнь ограничивается, блокируется, она хрупка, она сводится к восприятиям и впечатлениям, с которыми писавший себя полностью идентифицирует. Бегство, мимикрия, способность приспосабливаться, прагматичная смена окраски, склонность перевоплощаться, играть разные роли, амбивалентность характера, разрывающегося между противоположными полюсами, эмоциональная жадность и щедрость, но также и невозможность установить прямой эмоциональный контакт: он всегда устанавливается не прямо, а очень сложными обходными путями, — все это составляет почти картину болезни, обусловленную эмоциональной необеспеченностью в детстве.
Это объясняет комплекс неполноценности, сверхкомпенсируемый в честолюбии, амбициозности, в желании блистать. Этим объясняются одиночество, глубокая раздвоенность, неспособность реализовать себя в повседневной жизни, определенные болезненные проявления и устремленность к недостижимому идеалу, к которому он бежит от реальной жизни. Но писавший ищет глубинные корни бытия в бессознательном. Он подвержен депрессиям. Им движут иррациональные силы, увлекая его то в бездну, то к абсолюту. А поскольку это творец, он переносит все свои проблемы в творчество. Эмоциональная неустойчивость; физическая активность, но в то же время и — хрупкость. Зато — железная воля, экстремизм, заставляющий, вынуждающий его двигаться вперед по очень прямому пути, от которого он не отклоняется. Такое формирование может подорвать жизненные силы, может породить некий «пафос». Наконец, несомненна некая инстинктивная интенциональность и, как следствие, недостаточная реалистичность и надежда постичь чистую сущность вещей.
Натали Саррот
От Достоевского к Кафке{216}
Мы привыкли слышать, что в современном романе отчетливо выделяются два жанра: психологический и ситуационный. С одной стороны — роман Достоевского, с другой — роман Кафки. Если верить Роже Гренье[17], сами события, иллюстрируя знаменитый парадокс Оскара Уайльда[18], разделяются на два эти жанра. Но похоже, что события Достоевского и в жизни, и в литературе встречаются редко. «Дух нашего времени, — констатирует г-н Гренье, — делает выбор в пользу Кафки… Даже в СССР уже не увидишь персонажей Достоевского, предстающих перед судом присяжных». «Сегодня, — продолжает он, — мы имеем дело с homo absurdus[19], не живущим, а обитающим в том времени, пророком которого явился Кафка».
Этот кризис того, что с некоторой долей иронии называют «психологизмом», беря слово в кавычки, как в губы щипцов, порожден, видимо, состоянием современного человека, задавленного механической цивилизацией, редуцированной, по выражению К. Э. Маньи, к тройной детерминированности голодом, сексуальностью и классовой принадлежностью — Павловым, Фрейдом и Марксом; тем не менее для писателей, как и для читателей, кризис, похоже, является знамением эпохи надежности и надежды.
Канули в прошлое те времена, когда Пруст мог верить, что, «простирая свое восприятие так далеко, как только позволяет его проникающая способность», он мог бы «попытаться достичь той предельной глубины, где залегает истина, реальный мир, наше аутентичное восприятие». Сегодня все мы, наученные опытом многих разочарований, отлично знаем, что предельной глубины не существует. «Наше аутентичное восприятие» обнаружило в себе множество глубин, и глубины эти уходят в беспредельность.
То, что вскрыл анализ Пруста, было лишь поверхностным, не более того. Но эта поверхность, в свою очередь, скрывала новую глубину, и ее удалось высветить с помощью внутреннего монолога, который оправдал столь основательно возлагавшиеся на него надежды. И мощный рывок, осуществленный мчавшимся без остановок психоанализом, который одним скачком пронизывал множество глубин, продемонстрировал неэффективность классической интроспекции и заставил усомниться в абсолютной ценности всей процедуры исследования.
«Homo absurdus» явился, таким образом, голубем ковчега, вестником спасения.
В конце концов можно было бы без угрызений совести оставить бесплодные попытки, изнуряющие вчувствования и иссушающие мудрствования; современный человек, это обездушенное тело, игрушка враждебных сил, по существу не представлял собой ничего, кроме того, чем казался внешне. За невыразительным оцепенением покоя, которое поверхностный взгляд мог заметить на лице погруженного в себя человека, не скрывалось никакого внутреннего движения. Тот «шум, подобный молчанию», который любители психологизма слышали, как им казалось, в его душе, в конечном счете был именно молчанием.
Его сознание было соткано из тонких ниток «расхожих мнений, принятых под влиянием группы, к которой он принадлежал», а сами эти клише прикрывали «глубокую пустоту», почти полное «отсутствие своего я». Его «совесть», эта «невыразимая близость с самим собой», была лишь зеркальным охотничьим манком. «Психологизма» — источника стольких разочарований и мук, более не существовало.